Язык и стиль П.И. Мельникова (дилогия “В лесах” и “На горах”)
Содержание
:
Введение
ГЛАВА ПЕРВАЯ. Дилогия П.И. Мельникова “В
лесах” и “На горах” - в золотом фонде русской национальной культуры
§1. Очерк жизни и творчества П.И. Мельникова
§2. История создания дилогии
§3. Основные герои романов “В лесах” и “На
горах” П.И. Мельникова
§4. Дилогия П.И. Мельникова в контексте
русской литературы второй половины XIX века
§5. П.И. Мельников в оценке русской критики
ГЛАВА ВТОРАЯ. Языковые особенности дилогии
П.И. Мельникова “В лесах” и “На горах”
§1. Выразительные средства языка
§2. Фольклорные мотивы в дилогии
2.1. Истоки фольклорности в творчестве П.И.
Мельникова
2.2. Фольклорность языка дилогии
§3. Лексические особенности дилогии
Заключение
ПРИЛОЖЕНИЯ
Приложение 1. Таблица
Приложение 2. Петров день в Заволжье
(инсценировка старинного обряда по роману П.И. Мельникова “В лесах”)
Приложение 3. Кроссворд по дилогии П.И.
Мельникова “В лесах” и “На горах”
Список использованной литературы
Раскольников
скиты заповедные,
Патриархальность
мирных их семей,
Обряды их; вдоль
Волги вековые
Леса и ширь
синеющих степей,
Затворниц юных
песни хоровые
И их любовь в
тиши монастырей…
А. Измайлов.
Введение
Вклад П.И. Мельникова (А. Печерского) в
русскую литературу значителен. Не много найдется писателей, которые до конца
дней своих сохраняли такую тесную связь с провинцией и служили делу изучения
народной жизни и народного языка. Созданные им произведения сыграли важную роль
в литературе XIX века и до настоящего времени сохраняют как литературную, так и
историческую значимость.
П.И. Мельников являлся представителем этнографической
школы, что, несомненно, сказывалось на языковой личности писателя. Талантливое
использование всех богатств родного языка, а также творческое обогащение и
расширение его за счет использования элементов народной речи, создание ярких и
выразительных образов, имеющих, как правило, фольклорную основу, - все это
характерно для творческой манеры писателя.
К сожалению, произведениям П.И. Мельникова не
уделяется должного внимания ни в школьных, ни в вузовских курсах литератур. Их
особенности в области языка недостаточно определены и изучены, хотя эта
проблема не раз привлекала внимание исследователей. Работы А. Зморовича, П.
Усова, А. Скабичевского, С. Венгерова, А. Богдановича, А. Измайлова, Л.
Аннинского и других литературоведов способствовали более глубокому изучению
языковой личности писателя.
Целью
данной работы является характеристика языковых особенностей дилогии
П.И. Мельникова “В лесах” и “На горах”.
Актуальность
дипломной работы определяется стремлением
современного общества к возрождению русской национальной культуры, что
невозможно без тщательного изучения творчества таких писателей, как П.И.
Мельников. Не случайно его дилогия “В лесах” и “На горах” – в золотом фонде
русской национальной культуры.
В качестве
источников
работы
использовались: текст дилогии, биографические очерки писателя, фрагменты
переписки автора, литературоведческие работы.
Основным методом
работы является описательно-аналитический,
предполагающий наблюдение над языковыми факторами их описание.
Структура работы
: введение, две главы (“Дилогия П.И. Мельникова “В
лесах” и “На горах” - в золотом фонде русской национальной культуры”, “Языковые
особенности дилогии П.И. Мельникова “В лесах” и “На горах”), заключение и
приложение.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Дилогия П.И. Мельникова “В лесах” и “На горах” - в золотом
фонде русской национальной культуры
§
1. Очерк жизни и творчества
Встречи с произведениями подлинного искусства
никогда не бывают скоропреходящими: рассказ, повесть, роман, поэма, лирическое
стихотворение — словом, все, что написано настоящим художником, поначалу
приковывает наше внимание своей жизненной непосредственностью: вымышленные
герои живут в нашем воображении, мы судим об их поступках и мыслях, грустим и
радуемся, сочувствуем и негодуем. Но вот перевернута последняя страница книги,
мы возвращаемся к повседневным нашим делам и заботам; но люди и события, о
которых мы узнали при чтении, не перестают волновать нас. Вспоминать о
полюбившихся образах — это едва ли не самое прекрасное в нашем общении с миром
литературы. И не только потому, что тут мы заново переживаем первые
впечатления; с этими воспоминаниями наступает черед неторопливых раздумий обо
всем, что образует коренные основы нашего бытия в мире — о смысле и тайнах
человеческих отношений, о бесконечном многообразии жизни, о вечном ее
обновлении, о силе зла, о неисчерпаемости и нетленности прекрасного на земле...
При этом рано или поздно, так или иначе, но неизбежно возникает мысль о
писателе, который своим искусством возвысил наши чувства и обогатил наш разум.
Естественнее всего, конечно, искать его черты
в том, что он создал, то есть в его произведениях. Ведь в конце концов, как и о
всяком человеке, о писателе судят по его делам, а слова поэта, говорил Пушкин,—
это и есть его дело. Однако очень часто личность писателя по разным причинам
запечатлевается в его творчестве в таких сложных, а иногда, кажется, даже в
преднамеренно завуалированных формах, что бывает чрезвычайно трудно более или
менее отчетливо представить себе ее конкретные очертания. И в этих случаях
просто необходимо заглянуть за страницы книги и узнать, какова была жизнь
писателя, потому что только в ней можно найти источники всех тех качеств,
которые удивляют, радуют, озадачивают, а порою и огорчают нас в его
произведениях.
Открывая первые страницы какого-либо издания
Павла Ивановича Мельникова, мы видим репродукцию его портрета, который был
написан художником И.Н. Крамским по заказу Третьякова. На нас смотрит “человек
с чисто-русскими, широкими, крупными чертами лица, лишенный красоты в прямом ее
понимании, но одухотворенный красотой умных, прекрасных глаз, внимательно
всматривающихся из - под слегка взброшенных бровей, как бывает у “бывалых”,
“ce6е на уме” купцов. Русская борода широко опушила все лицо и, скрывая черты
рта и подбородка, как бы оттенила большой и благородный лоб. И на всем этом —
на складках губ, на этом высоком лбе,— природа положила печать высокой
интеллигентности и в то же время чего-то типично-русского, какого-то
добродушного юмора, живой и беззлобной усмешки, которая вот-вот слегка поведет
губу под густым усом и пробежит мгновенным огоньком в этих умных, чутких, хоть
и немолодых глазах...” [Измайлов, 1909, с. 2].
Читая произведения Мельникова, мы не можем не
удивляться широте познаний писателя, глубине его понимания жизни. Он
представляется нам человеком незаурядного ума и богатейшего жизненного опыта. И
не удивительно, что в наших глазах сам писатель становится героем в подлинном
смысле этого слова. Потому-то мы и хотели бы знать о нем как можно больше.
Павел Иванович Мельников родился 25 октября
1818 года (старого стиля) в Нижнем Новгороде в семье офицера местного гарнизона
Ивана Ивановича Мельникова (1788-1837). Отец писателя принадлежал к старинному,
но обедневшему дворянскому роду. Род Мельникова возник, по преданию, на Дону;
Мельников гордился “чисто русской кровью” и знал предков “до времен запорожской
вольницы” [Шешунова, 1994, c. 578].
Из статской службы Иван Иванович перешел в
земское войско, а оттуда в 1813 году — в действующую армию (офицер Великолуцкого
полка), в составе которой участвовал в заграничном походе 1813—1814 годов.
После окончания войны он был переведен в нижегородский гарнизон. Женившись и
получив за женой небольшое именье, Иван Иванович вскоре после рождения первенца
(будущего писателя) вышел в отставку и определился служить по дворянским
выборам — сперва в небольшом городке Нижегородской губернии Лукоянове, а
позднее — в Семенове—одном из уездных городов, того самого нижегородского
Заволжья, где происходит действие крупнейших произведений Мельникова-Печерского
— “В лесах” и “На горах”.
Мать, Анна Павловна (1790-1835) – дочь
надворного советника П.П. Сергеева (в честь него был назван Мельников),
избиравшегося 36 лет подряд исправником Нижнего Новгорода, но, вопреки обычаю,
ничего не нажившего на этом посту; “ образовал себя чтением” и собрал большую
библиотеку. Умирая, Сергеев завещал внукам читать “Деяния Петра Великого” и
чтить его, что побудило Мельникова с ранних лет полюбить историю [Шешунова,
1994, c. 578].
В доме Мельниковых была обстановка,
характерная для малосостоятельных дворянских семей. Тут не было ни гувернеров,
ни учителей, получающих большое содержание. Будущий писатель рос в окружении
людей из народа, с самого раннего детства незаметно привыкая к народной речи,
узнавая народные обычаи и нравы. Воспитанием и первоначальным обучением детей
занималась мать писателя — Анна Павловна. В молодости она получила скудное
образование, но потом много и с увлечением читала и эту свою страсть передала
старшему сыну. Павел Иванович был первенцем, имел двух братьев (оба офицеры;
Николай в 1844 году убит на Кавказе, Федор дослужился до полковника и умер в
60-х годах в Брянске) и двух сестер (Надежда и Анна).
Детские годы провел в “лесном городке”
Семенове, окруженном старообрядческими скитами, и “с ранних лет напитался
впечатлениями той природы и того быта, которые впоследствии изобразил”. По
мнению сына-биографа, Мельников рос в атмосфере “доверчивого патриотизма”
[Мещеряков, 1977, с. 4]. Однако сам Мельников находил свое воспитание “чисто
французским”: “мой гувернер … давал мне такие уроки, что это ужас. Когда я был
14 лет, я с жаром читал Вольтера, его sermon de cinguantes знал наизусть, песни
Беранже были у меня в памяти; презрение ко всему русскому считал я
обязанностью” [Мещеряков, 1977, с. 5].
В 1829 году Мельников был определен в
нижегородскую мужскую гимназию. Он учился в одну из самых мрачных эпох в жизни
русского общества. После восстания декабристов правящие круги России всеми
средствами стремились подавить подлинное просвещение, которое коноводы реакции
считали источником всякой крамолы. С неуемной жестокостью правительство Николая
I преследовало все, что заключало в себе хотя бы малейшие признаки живой мысли.
В гимназическом преподавании насаждался схоластический шаблон и бессмысленная,
отупляющая зубрежка; розга и карцер были главными средствами “воспитательного”
воздействия. Нижегородская гимназия в этом смысле не составляла исключения.
Учителя были “люты”, редко обходились без розог и площадных ругательств”
[Еремин, 1976, с. 7]. Мельников в своих воспоминаниях рассказал весьма
характерный для обстановки тех лет эпизод. Вместе с одноклассниками он решил
устроить свой театр. С увлечением разучивали они и декламировали популярные
пьесы тогдашнего репертуара. Но об этих невинных занятиях учеников узнало
учебное начальство. Наказание последовало немедленно. Драматическую труппу под
присмотром солдат отправили к директору...
С ними расправились по тогдашнему обычаю
довольно круто... Из ребяческой шалости сумели раздуть страшную историю. В
городе рассказывали, будто одиннадцати- и двенадцатилетние мальчики, составили
опасный заговор для ниспровержения существующего порядка.
Для Мельникова увлечение театром имело еще и
особое значение: тут впервые обнаружилась его художественная одаренность. В
драматической труппе он был не только актером, но и автором.
Мельников вспоминал добрым словом только
одного гимназического учителя — словесника Александра Васильевича Савельева,
пришедшего на смену учителю-рутинеру. В отношениях Савельева с гимназистами-старшеклассниками
не было той отпугивающей казенной непроницаемости, которая была свойственна
большинству тогдашних преподавателей. В классе он читал Пушкина, Дельвига,
Баратынского, давал своим ученикам произведения этих поэтов на дом [Еремин, 1976,
с. 8].
В 1834 году Мельников поступил на словесный
факультет Казанского университета. Мельников был студентом в ту пору, когда над
университетами тяготел строжайший жандармский надзор, когда самые дикие
расправы над студентами, заподозренными в склонности к вольнодумству, были
будничным явлением. Казанский университет в то время переживал своеобразную
полосу своей истории. Ректором тогда был великий математик Н. И. Лобачевский.
Не жалея сил, стремился он укрепить научный авторитет университета.
С благоговением готовился Мельников
переступить университетский порог. Однако в первый же день занятий его постигло
глубокое разочарование: профессор читал свою лекцию, рассчитанную на зубрежку.
Но с детства приобретенная страсть к чтению еще в гимназии помогала ему хоть
немного отдыхать от зубрежки и приучала к самодеятельности. Так для него
творчество Пушкина было той школой, в которой начали вырабатываться
художественные вкусы Мельникова; в этой школе началось и его гражданское
самоопределение.
В университете Мельников, как его пожизненные
друзья В.П. Васильев, А.И. Артемьев и К.О. Александров-Дольник (впоследствии
все трое востоковеды, Артемьев также статистик), увлекся Востоком: учил
персидский, арабский и монгольский языки. В 1835 году переведен по бедности на
казенный кошт.
Мельников был одним из лучших студентов
своего курса. В 1837 году Мельников окончил университет со степенью кандидата;
после стажировки за границей ему прочили место на кафедре славянских наречий.
Произошло нечто такое, о чем и сам Мельников говорил неохотно и его биографы
обыкновенно ограничивались неясными намеками. Известно только, что на одной из
студенческих вечеринок Мельников вел себя, по мнению университетского
начальства, получившего соответствующий донос, весьма предосудительно. О характере
“преступления” можно судить по тому, какое последовало наказание: заграничная
поездка была отменена, а “преступник” в сопровождении солдата отправлен в
захолустный Шадринск. Правда, по дороге к месту своего назначения он получил
новое “милостивое” распоряжение, согласно которому он назначался старшим
учителем в пермской гимназии. Но Мельников превосходно понимал, что и эта
“милость” была все-таки ссылкой. [Шешунова, 1994, с. 578].
Весной 1839 года ему удалось выхлопотать
разрешение переехать в родной Нижний Новгород. Здесь он был назначен на
должность старшего учителя гимназии. Учительствовал Мельников сравнительно
недолго (1839-1846). На первых порах он с юношеским увлечением стремился ввести
в преподавание подлинную научность; в своих отношениях с учащимися он хотел
следовать наиболее прогрессивным педагогическим идеям того времени и увлекал
тех немногих, кто сам стремился к знаниям (в их числе – К.Н. Бестужев-Рюмин, с
которым Мельников всю жизнь сохранял добрые отношения). Но в этих своих стремлениях
он оказался одиноким. Тогдашние гимназические преподаватели большей частью были
людьми малообразованными и равнодушными. “В гимназии, - вспоминал позднее
Мельников, - то есть в обществе учителей, я был почти лишним человеком. В это
время директор, инспектор и многие учителя были из семинаристов старого покроя,
несносные в классе, дравшие и бившие учеников нещадно (каждую субботу была
“недельная расправа”, и много розог изводилось) и низкопоклонничавшие не только
перед высшими чинами губернской администрации, но и перед советниками”, - то
есть перед мелкой чиновничьей сошкой. Но взаимная неприязнь между Мельниковым и
его сослуживцами обусловливалась не только различием в педагогических взглядах
и приемах. Большинство преподавателей гимназии в своих литературных вкусах и
политических убеждениях было крайне реакционно. “Пушкин, по их мнению,— писал
Мельников,— пустомеля, не имеющий изящного вкуса, и притом вольнодумец,
Лермонтов — мальчишка, которому необходимы розги. Гоголь — сальный марака, а
Белинский — сумасшедший человек, который сам не знает, что пишет” [Еремин,
1976, с. 7-8].
В годы учительства Мельников был
библиотекарем гимназии, правителем дел Нижегородского статистического комитета,
членом тюремного комитета, преподавал историю в училище для детей канцелярии.
Первая публикация – “Дорожные записки на пути из Тамбовской губернии в Сибирь”,
девять очерков по истории и экономике края от Саратовской пустыни до Перми. В
Нижнем Новгороде Павел Иванович сблизился с В.И. Далем и архиепископом Иаковом
– знатоком раскола. Занимался по преимуществу методическим изучением истории,
статистики и археологии, разбором архивов, которых до него никто не касался;
начал ряд исторических трудов, ни один из них не закончил: “История
Владимиро-Суздальского княжества” (отрывок — “Отечественные записки”, 1840, №
7), “Империя и варвары” (отрывок, “Литературная газета”, 1840, № 61), “Персия
при Сасанидах” (отрывок, “Литературная газета”, 1840, № 103); переводил
Краледворскую рукопись и чешскую грамматику. В 1839 на славянофильской почве
подружился с графом Д. Н. Толстым (в то время директором Нижегородской
ярмарки), который разделял интерес Мельникова к расколу и учил его польскому
языку (Мельников перевел стихотворение А. Мицкевича “Великий художник” —
“Литературная газета”, 1840, 10 июля) [Шешунова, 1994, с. 578].
В 1839 году в Петербурге начал выходить
обновленный журнал “Отечественные записки”, издатели которого — А. А. Краевский
и В. Ф. Одоевский — не уставали напоминать о своей былой близости к Пушкину и о
своей решимости бороться против Булгарина и его союзников — Н. И. Греча,
состоявшего так же, как и Булгарин, в связи с тайной полицией, и О. И.
Сенковского — ловкого, но беспринципного журналиста и критика, редактировавшего
тогда самый распространенный журнал — “Библиотека для чтения”. Именно в
“Отечественных записках” Мельников и напечатал в 1839 году свое первое
произведение — “Дорожные записки”. Он сотрудничал в “Отечественных записках”
вплоть до 1844 года, то есть как раз в те годы, когда этот журнал под
руководством Белинского стал трибуной революционной мысли.
Литературные взгляды Мельникова формировались
в переходный период от романтизма к реализму. Это оказало определенное влияние
на замысел первого крупного беллетристического произведения Мельникова — его
романа “Торин”, который состоял из пяти очерков и рассказов: “Звезда
Троеславля”, “Новый исправник”, “Ивановская красавица”, “Заочная любовь” и “Он
ли это?”. В этих рассказах описана провинциальная жизнь в губернских городах, а
в эпилоге — жизнь в деревне. Все рассказы рисуют сатирическую картину нравов и
выдают “невыносимое” подражание Н. В. Гоголю [Аннинский, 1988, с. 198]. Вскоре
Павел Иванович писал брату: “Никогда не прощу себе, что я напечатал такую
гадость” [Шешунова, 1994, с. 579], однако в1858 использовал некоторые сюжетные
элементы этой публикации в рассказе “Именинный пирог” (“Русский вестник”, № 2).
Работая над “Ториным”, писатель боялся
“первым опытом сделать промах” и, убедившись в неудаче, на 12 лет оставил
беллетристику, сосредоточившись на служебной карьере [Шешунова, 1994, с. 580].
С 1841 Мельников — корреспондент
Археологической комиссии; в 1843 произвел изыскания о потомстве К. Минина и
впервые обнаружил его полное имя. С 1846 член Русского географического
общества, с 1847 член-корреспондент Общества сельского хозяйства. В 1845
Мельников по приглашению Нижегородского губернатора князя М. А. Урусова принял
редакцию неофициальной части “Нижегородских губернских ведомостей, где
проработал до 1850 года. Среди сотрудников были: М. В. Авдеев и В. А. Соллогуб,
однако, по признанию писателя первые девять месяцев — от “первого слова до
последнего”, а далее “две трети газеты были им писаны...”. В основном это были
исторические и этнографические очерки краеведческого характера, которые
Мельников не подписывал (о Нижнем Новгороде в “смутное время”, о Нижегородской
ярмарке и тому подобное) [Шешунова, 1994,
с. 580].
Под статьей “Концерты на Нижегородском
театре” (1850, № 17) впервые появился придуманный В. И. Далем псевдоним
“Печерский”, так как Павел Иванович жил на Печерской улице.
В 1847 М. с успехом читал бесплатные лекции
по истории. По воспоминаниям современников, умел “сильно действовать на
слушателей” (от предводителя дворянства до семинаристов) и возбудить в них
“сочувствие к истории края”, которое старался сделать достоянием общественного
сознания [Мещеряков, 1977, с. 8].
С 1841 по 1848 годы был женат на дочери
арзамасского помещика Лидии Николаевне Белокопытовой. Все 7 детей от этого
брака умерли во младенчестве, затем последовала и смерть болезненной жены, годами
не покидавшей комнаты. В годы вдовства Мельников “считался блестящим
кавалером”, но с репутацией “не вполне безукоризненной” из-за “клубных
похождений” [Шешунова, 1994, с. 580]. Поэтому, когда Павел Иванович на
маскараде, в костюме восточного мага, посватался к шестнадцатилетней красавице
Елене Андреевне Рубинской (сироте, воспитанной прадедом-немцем в лютеранском
духе), в городе поднялась “целая буря”. Невесту отправили в монастырь, где
подвергли длительным увещаниям, не поколебавшим, однако, ее решимости выйти за
Мельникова. В 1852 писатель писал ей: “Я честолюбив, но брошу в грязь
всевозможную почесть и славу; я горд, но готов поклониться негодяю, если б от
этого зависело наше соединение” [Шешунова, 1994, с. 580]. В 1853 отец Н. А.
Добролюбова обвенчал Рубинскую с Мельниковым в ее нижегородском имении Ляхово.
Шаферами были, со слов Елены Андреевны, “граф Соллогуб... и Аксаков” [Шешунова,
1994, с. 580]. От этого брака было три сына: старший, Андрей — археолог,
этнограф, биограф Мельникова и три дочери. Мать внушала детям “безграничное
благоговение к отцу и его делу”, которое испытывала сама, и была “невидимым
рычагом” и нравственной опорой писателя. Он так же горячо любил жену и делился
с ней всеми мыслями [Шешунова, 1994, с. 580].
Известно, что склонность к художественному
творчеству у Мельникова обнаружилась довольно рано. Однако с детских лет с ней
соперничал глубокий его интерес к истории. Будучи учителем нижегородской
гимназии, Мельников начал изучение истории своего родного города. Он много работал
в местных архивах, и это вскоре принесло ему известность в ученых кругах
Петербурга и Москвы. Эти историко-краеведческие занятия и возбудили его интерес
к “расколу”, поскольку в Нижегородской губернии старообрядцы составляли тогда
весьма значительную и в известной степени влиятельную часть населения.
Первые шаги в изучении “раскола”, как очень
важного и своеобразного явления русской жизни, в значительной степени
облегчались для Мельникова тем, что он многое в нравах и обычаях старообрядцев
знал еще с детских лет. Но по мере овладения материалом он все больше и больше
убеждался, что одного знания быта явно недостаточно. Больше того, сам этот быт
не мог быть осмыслен без знания истории возникновения и развития “раскола”, без
понимания того, какое место в общественной и политической жизни России занимает
старообрядчество в целом. Все эти вопросы в то время были еще мало освещены, а
то и преднамеренно затемнены и фальсифицированы официальными историками
православной церкви.
Мельников принялся штудировать официальную
церковную и старообрядческую догматику, историю возникновения и развития
“раскола”, знакомился с многочисленными правительственными мерами “пресечения”
его. Он разыскивал почитаемые старообрядцами старопечатные и рукописные книги,
записывал и запоминал многочисленные старообрядческие предания и легенды... К
концу сороковых годов он был уже одним из самых известных знатоков
старообрядчества. И эта его известность оказала на всю дальнейшую жизнь
Мельникова огромное влияние.
Дело в том, что его обширной осведомленностью
в старообрядческой жизни заинтересовались прежде всего власти. В 1847 году
Мельников стал чиновником особых поручений при нижегородском
генерал-губернаторе. Занимался он почти исключительно старообрядческими делами:
выявлял и подсчитывал тайных “раскольников”, разыскивал беглых старообрядческих
попов, “зорил” скиты, вел с начетчиками старообрядчества догматические диспуты
и т. п. Эта энергичная деятельность нижегородского чиновника вскоре была
замечена и в Петербурге, по протекции Даля Мельников начинает выполнять не
только поручения местного начальства, но и задания министра внутренних дел и
даже “высочайшие” повеления [Еремин, 1976, с. 7-8].
В судьбе Мельникова произошел значительный по
своим последствиям поворот: на долгие годы вступил он в круг царских
чиновников. Если внимательно присмотреться к чиновничьей деятельности
Мельникова, то нельзя не заметить в ней какой-то наивности, чего-то такого, что
можно было бы назвать административным донкихотством. Он действовал не как
исполнитель, которому приказали, а с каким-то особым рвением, инициативно.
Однако этим своим необыкновенным усердием он достигал результатов на первый
взгляд весьма неожиданных: лишь очень немногие из высших начальников
одобрительно относились к его служебным подвигам.
Эти взгляды предопределили и его отношение к
“расколу”, который, как он совершенно искренне думал, был плодом крайнего
невежества и самой несусветной дикости. Догматика и традиции “раскола”
отгородили большие массы народа не только от элементарных завоеваний
цивилизации (старообрядцы избегали обращаться к помощи врачей, даже в первой
половине XIX века они считали картошку чертовым яблоком, им запрещено было пить
чай и т. п.), но и от всего, в чем выражалась поэзия народной жизни: “мирские”
песни, хороводы и пляски почитались в старообрядческой среде за великий грех.
Старообрядчество как общественное явление — это воплощенный застой — таков был
для Мельникова главный итог его исследований и разысканий.
Однако благодаря стараниям старообрядцев
сохранились для истории многие древние рукописи, книги, замечательные по своей
художественности иконы, утварь и т.п. Мельников это превосходно понимал, но его
чисто просветительская ненависть к темной, суровой догматике “раскола” была так
сильна, что только из-за присутствия ее элементов он, прирожденный художник, не
сумел оценить такого исключительного по своей художественной силе памятника
старообрядческой старины, как “Житие протопопа Аввакума, им самим написанное”
[Еремин, 1976, с. 14-15].
Свои взгляды на “раскол” Мельников изложил в
монументальном “Отчете о современном состоянии раскола в Нижегородской
губернии”, написанном по заданию министра внутренних дел (1855 г.). В этом
документе рельефно выразилась двойственность положения Мельникова — ученого
чиновника и просветителя. Почти десятилетняя служба не могла не повлиять на
него. “Отчет” представляет собою типический образец чиновничьей “дипломатии”,
главным оружием которой были верноподданнические заверения. Сообразуясь с
официальной политикой, Мельников писал в этом документе, что старообрядчество
представляет силу, препятствующую “благодетельным видам” правительства, что в
случае международных конфликтов “раскольники” могут оказать поддержку тому
иноземному государству, которое пообещает им свободу вероисповедания. Правда,
сколько-нибудь убедительных доказательств, подтверждающих эти положения, он, в
сущности, не привел.
Но главное в “Отчете” не в обосновании
правительственного взгляда на “раскол”. Сквозь официальную фразеологию этого
документа явственно проступает мысль Мельникова-просветителя о том, что
“раскол” — это одно из тяжких зол народной жизни. Развивая эту мысль, он смело
нельзя забывать, что “Отчет” составлялся в последние годы царствования Николая
I высказал соображения и выводы большой обличительной силы. По мнению
Мельникова, на отношении к “расколу” ярче всего проявлялись противоречия
внутриполитической жизни России. В сущности, полулегальный гражданский быт
старообрядцев создавал благодатную почву для всякого рода злоупотреблений.
Чиновничество беззастенчиво грабило старообрядцев именно на том основании, что
их верования были вне закона. Православный поп вымогал с них обильную дань
только за то, что не доносил начальству об их приверженности к “расколу”.
Многие помещики “покровительствовали” старообрядцам лишь потому, что те
отплачивали “благодетелю” “примерным” оброком. Богатые старообрядцы
поддерживали традиции “раскола”, чтобы сподручнее было обделывать свои торговые
и промышленные дела, как правило, отнюдь не безгрешные [Еремин, 1976, с. 15].
Таким образом, главные правящие силы России
на деле были заинтересованы в существовании “раскола”, но именно полулегальном
существовании. В николаевские времена нечего было и думать о полной легализации
“раскола” — Мельников это хорошо понимал. Он искренне был убежден, что для
того, чтобы защитить подлинные человеческие интересы массы старообрядцев,
необходимо было подавить “раскол” силами правительства и православной церкви.
После представления “Отчета” служебная
карьера Мельникова, по существу, окончилась. Правда, он состоял при
министерстве еще около десяти лет, но важные дела ему теперь поручали редко,
чинами явно обходили. Мельников не мог не понимать причин такой “немилости”
[Еремин, 1976, с. 16]. Утопическая вера в просветительную миссию самодержавного
правительства получила сильный удар. Но богатый опыт чиновничьей службы не
пропал даром. Именно в эти годы родился самобытный писатель Андрей Печерский.
В. И. Даль, которого Мельников считал
“первостепенным знатоком русского быта”, по-прежнему не оставлял писателя
поддержкой и советами.
Рассказом “Красильниковы” Мельников как бы
заново начинал свой творческий путь. Он тогда все еще сомневался в своих
писательских способностях. Понадобилось одобрение В. И. Даля, чтобы Мельников
решился отослать это свое произведение в печать. Успех рассказа превзошел самые
смелые надежды. Критики того времени говорили о нем как о незаурядном явлении
литературы. Некрасовский “Современник” — в те глухие годы самый
последовательный защитник реализма,— заключая свой отзыв, писал: “По верности
действительности, по меткости и по силе впечатления этот рассказ может быть
поставлен наряду только с лучшими произведениями”. Произведения, с которыми
критик мысленно сопоставлял рассказ Печерского, здесь не названы, но
безоговорочная решительность тона побуждала читателей вспомнить имена самых
крупных русских писателей. Красильниковы” — первое художественное произведение
где писатель показал себя знатоком народной жизни и быта; здесь проявились
такие специфические черты его творческой манеры, как склонность к использованию
личных наблюдений и ярко выраженный этнографизм. Критика отметила
“необыкновенное умение владеть чистым русским языком” и “необыкновенную
наблюдательность”; И. И. Панаев поставил рассказ в первый ряд литературы
(“Современник”, 1852, № 5) [Шешунова, 1994, с. 580].
Успех “Красильниковых” открывал перед
Мельниковым широкую дорогу в литературу. Будучи весной 1852 года в Петербурге,
Мельников убедился в этом. “Красильниковых” читают нарасхват,— сообщил он в
одном из своих тогдашних писем.— Панаев задал мне обед; вместо 50 рублей за
лист, которые дает Погодин, предлагает 75 рублей серебром за лист” [Шешунова,
1994, с. 580]. Казалось бы, теперь он мог писать и писать. Но в его
литературной работе наступил еще один, почти пятилетний перерыв. Почему же он
не воспользовался обстоятельствами, как будто бы так счастливо сложившимися для
него?
В только что цитированном письме есть фраза,
содержащая исчерпывающий ответ на этот вопрос. Рассказав о будущих гонорарах,
Мельников написал следующее: “Если не запретят писать, надобно будет
воспользоваться этим выгодным предложением”. Если не запретят писать... В
николаевские времена такого рода запреты не были редкостью. “История нашей
литературы, - писал Герцен в 1850 году,— это или мартиролог, или реестр
каторги” [Еремин, 1976, с. 18].
Когда Мельников писал горькие слова о
возможном запрете, у всех еще была в памяти буря, разразившаяся над А. Н.
Островским после напечатания пьесы “Свои люди — сочтемся”: попечитель
московского учебного округа “вразумлял” великого драматурга, а полиция следила
за каждым его шагом — по прямому приказу царя. Как раз в 1852 году Тургенев
после выхода в свет его “Записок охотника” был посажен на съезжую, а потом
сослан в деревню.
“Красильниковы” произвели большое впечатление
не только на читателей, но и на тех, “кому ведать надлежало”. “Быть может, до
вас дойдут слухи о том, что я арестован,— предупреждал Мельников своего
адресата в том же письме.— Повесть “Красильниковы” имела сильный успех, но цензура,
говорят, возопияла и послала в Москву узнать, кто такой “Печерский”... Если это
справедливо, без неприятностей не обойдется: здесь то и дело литераторы на
гауптвахте сидят. Авось и пройдет!” Но авось не выручил: ведь Мельников был
чиновник — лицо перед высшим начальством сугубо подневольное [Еремин, 1976, с.
18].
Почему же власть имущие так всполошились?
Тема рассказа как будто бы чисто бытовая. Но
разрешалась она на таком жизненном материале — быт купечества, который в то
время сам по себе был политически актуален. Гоголь бросил на купца
презрительно-насмешливый взор. Но его купцы еще старозаветной породы. Они еще и
сами не перестали считать себя холопами; даже с начальством средней руки они
были почтительны и уступчивы и осмеливались только разве жаловаться, да и то
лишь в крайних случаях. Русский купец и промышленник середины XIX столетия был
уже не таков. Вышедший из числа оборотистых мужиков или плутоватых и услужливых
приказчиков, он все смелее и напористее претендовал на положение нового хозяина
жизни. И самодержавие сочувственно относилось к этим претензиям. К такому купцу
русские писатели тогда только еще начинали присматриваться. Самсон Силыч
Большов стоял в тогдашней литературе почти в полном одиночестве.
Корнила Егорыч — человек того же разбора, что
и Большов. Но в мельниковском герое перед нами новое качество: он, если можно
так про него сказать, мыслит более крупными категориями, он “политик”. Говоря о
бестолковости чиновничьей статистики, Корнила Егорыч в то же время имеет в виду
всю государственную экономию; он толкует не просто о нравах и стремлениях
купеческой молодежи самих по себе, а о смысле и пользе просвещения вообще. И
все это самоуверенно, ни на минуту не сомневаясь в собственном превосходстве
над собеседником.
На первый взгляд может показаться, что
Мельников в чем-то разделяет мнения старшего Красильникова и даже чуть ли не
сочувствует ему. В речах Корнилы Егорыча о несуразице казенных умозаключений
есть явный резон. Но ведь чиновники и на самом деле действуют так бессмысленно
и нелепо, что нетрудно заметить это. За “критиканством” Корнилы Егорыча явно
чувствуется полное его равнодушие и к интересам государства и к народной
участи. С полной заинтересованностью он требует только одного: чтобы наживе не
препятствовали, чтобы его “сноровке” дали полную волю. Безмерной жадностью к
деньгам погубил он и своего талантливого сына Дмитрия. Корнила Егорыч —
опять-таки только ради красного словца — уверяет, будто приданое он не ценит;
на самом-то деле он не может скрыть своей досады, что Дмитрий не захотел
жениться на дочке какого-нибудь мильонщика. Потому-то так и ненавистно Корниле
Егорычу просвещение, что оно неразлучно с человечностью, что по самой своей
сущности оно враждебно религии барыша.
В этом рассказе впервые выразились взгляды
Мельникова на нового хозяина жизни, взгляды, которым он не изменял до конца
своих дней. Конечно, Корнилы Егорычи — это сила. Но сила бесчеловечная,
антинародная, сила тем более страшная, что ей покровительствуют власти, и
поэтому при всей ее жестокости она безнаказанна.
“Красильниковы” были не только важнейшей
вехой в литературной деятельности, но и во всем общественном поведении
Мельникова.
После смерти царя был несколько ослаблен и
цензурный гнет. Передовые русские писатели не замедлили воспользоваться этим. В
1856 году вышли в свет две книги, обозначившие новую эпоху в литературе:
сборник стихов Н. А. Некрасова, открывавшийся стихотворением “Поэт и
гражданин”, в котором звучал почти открытый призыв идти на бой против
самодержавия и крепостничества, и “Губернские очерки” М. Е. Салтыкова-Щедрина,
потрясшие читателей горькой правдой о нравах той огромной корпорации разных
служебных воров и грабителей, о которой писал незадолго до своей кончины
Белинский в знаменитом письме к Гоголю.
В рядах передовых писателей выступил и
Мельников. Ему не пришлось долго размышлять над тем, что произошло в стране и
чего ждет общество от литературы. В 1856—1857 годах — всего лишь за один год с
небольшим — он напечатал целую серию произведений, которые если и не были
целиком написаны, то уж во всяком случае обстоятельно обдуманы еще в
николаевские времена. “Дедушка Поликарп”, “Поярков”, “Медвежий угол”,
“Непременный” — во всех этих рассказах Печерского предстали перед читателем во
всей своей безобразной и цинической наготе порядки и нравы, господствовавшие в
самодержавно-чиновничьем государстве. Рассказы насыщены нижегородскими
впечатлениями и посвящены негативным явлениям дореформенной жизни
(взяточничеству чиновников, бесправию крестьян и т. п.). Генетически рассказы
связаны с натуральной школой, творчеством Гоголя и Даля; для них характерны:
подробное воспроизведение уездного быта, очерковая точность, зачастую
документальность. За “Медвежий угол” глава путейного ведомства подал на
Мельникова жалобу Александру II, на что царь ответил: “Верно, Мельников лучше
вас знает, что у вас делается” [Шушунова, 1994, с. 581].
В 1858 цензура запретила отдельные издания
рассказов. В том же году, по свидетельству Салтыкова-Щедрина, министр
внутренних дел призвал к себе Мельникова и потребовал, чтобы тот не писал в
журналах.
В названных выше рассказах Андрей Печерский
не изменяет своей позиции занимательного и непритязательного рассказчика. Он,
по-видимому, без каких-то важных целей повествует о людях и случаях, с которыми
ему пришлось сталкиваться во время его разъездов по медвежьим углам — по всем
этим Рожновым, Чубаровым, Бобылевым. Истинные “герои” всех этих рассказов —
уездные или губернские чиновники различных рангов—от какого-нибудь исправника
или станового до управляющего казенной пала- той. В среде этих людей властвуют
законы разбойничьей шайки. Грабительство для них — дело заурядное и
естественное: брать бери, не задумываясь, только знай, с кем и когда поделиться
добычей.
Сборник “Рассказы А. Печерского” вышел только
в 1876, давно утратив актуальность. Однако в контексте 1850-х годов именно эти
рассказы, по мнению критики, выдвинули имя Мельникова в первые ряды литературы.
Публицисты “Современника” видели в нем обличителя и стремились переманить из
“Русского вестника”.
Н. Г. Чернышевский находил, что в “Пояркове”
Мельников проявил больший талант, чем М. Е. Салтыков-Щедрин, и “должен быть
причислен к даровитейшим нашим рассказчикам”. Имена Мельникова и
Салтыкова-Щедрина становятся неразлучны как эмблема “новой литературы”,
оттеснившей “изящную словесность” [Шешунова, 1994, с. 581].
Л. Н. Толстой писал в 1857 В. П. Боткину и И.
С. Тургеневу: Некрасов и Панаев “сыплют золото Мельникову и Салтыкову”, в то
время как “все наши старые знакомые и ваш покорный слуга... имеют вид
оплеванных”. П. В. Анненков замечал, что такого рода “повествователи, как
Щедрин и Печерский, обязаны подбавлять каждый раз жизненной мерзости ... для
успеха” Сам Мельников заметил в дневнике 22—31 марта 1858: “Я с Салтыковым по
одной дорожке иду: что Щедрину, то и Печерскому”. При этом М. Е.
Салтыков-Щедрин оценивал рассказы Мельникова как “псевдонародные... ухарские”
[Шешунова, 1994, с. 581].
Своим лучшим произведением Мельников долго
считал повесть “Старые годы” (“Русский Вестник”, 1857, № 7). В основе повести —
восторженный рассказ старого слуги о буйствах и злодействах барина-самодура
XVIII века. В “Старых годах” Мельников высказал, в сущности, все, что он думал
о русском дворянстве. В других его произведениях о дворянской жизни только
развивались и в чем-то дополнялись идеи, впервые высказанные в этой повести.
Повесть “Старые годы” была напечатана как раз
в то время, когда все больше и больше обострялась борьба вокруг крестьянского
вопроса. Защитники крепостничества, отстаивая свои “права” на владение
собственностью, а явной несостоятельностью юридических и экономических доводов
с удвоенной настойчивостью принялись оживлять старую легенду об исторических
заслугах всего дворянства перед русским государством, перед русской культурой.
Вспоминали имена “птенцов гнезда Петрова”,
“екатерининских орлов”, героев Отечественной войны 1812 года и заслуги этих
людей приписывали всему дворянству. Передовая русская литература
противопоставила этим легендам правду о крепостническом дворянстве. В те годы
появились новые, наиболее беспощадные антидворянские стихи Н. А. Некрасова; И.
А. Гончаров напечатал “Обломова”, а Н. А. Добролюбов разъяснил общественное
значение этого романа. Некрасов в своей “Железной дороге”, А. Н. Островский в
исторических драмах, несколько позднее Лев Толстой в “Войне и мире” показали
великую роль народа в защите родной страны и в созидании всех ее богатств —
народа, а не дворянства.
“Старые годы” написаны в иной тональности,
чем рассказы Мельникова о чиновниках. Там господствует иронический тон, здесь —
саркастический. Большая часть мельниковских чиновников — мелкая сошка, над
которой в те годы потешались и на которую хотели свалить все беды и
неустройства даже самые закоренелые ретрограды. Мельников обличал не столько их
самих, сколько бюрократическую систему в целом. Князь Заборовский как личность
— тоже совершеннейшее ничтожество, но в его руках сосредоточена огромная,
самостоятельная, в сущности, почти неограниченная власть. В его карьере, в его
привычках и желаниях, во всей его бесчеловечно-жестокой и чудовищно-бессмысленной
жизни воплотилась норма дворянского бытия — от царских палат до мелкопоместной
усадьбы. Князь Алексей Юрьевич был заметной фигурой при дворе. Там он прошел
великолепную школу и тирании и холуйства. В своем Заборье он просто установил
обычаи и нравы, господствовавшие при дворе. Потому-то главным образом все
местные дворяне в этих обычаях и не видели ничего преступного. Мелко- и
среднепоместные поспешили определиться в приживальщики со всеми “приличными”
этому званию преимуществами и обязанностями, а губернатор и предводитель
дворянства почитали за честь быть приглашенными к княжескому столу. Для них
Заборовский — образцовый барин; любой из окружающего его “шляхетства” поступал
бы в точности так же, если бы имел такое богатство и такие связи. Поэтому преступления
князя Заборовского не исключение; они прямое следствие того положения, которое
занимали русские дворяне в обществе.
Повесть П. И. Мельникова сразу привлекла
сочувственное внимание демократических кругов. Некрасов сообщил о ней Тургеневу
как о первостепенной литературной новости: “В “Русском вестнике”... появилась
большая повесть Печерского “Старые годы”... интерес сильный и смелость
небывалая. Выведен крупный русский барин во всей ширине и безобразии старой
русской жизни — злодействующий над своими подвластными, закладывающий в стену
людей...” И этот злодей, продолжал Некрасов, “всю жизнь пользовался
покровительством законов и достиг “степеней известных”. Здесь прежде всего
необходимо обратить внимание на мысль о “смелости небывалой” [Некрасов, 1952, т.
X, с. 355].
После этого Мельников ненадолго перешел в
усердно звавший его “Современник”, где опубликовал “Бабушкины россказни” —
рассказывающие о быте и нравах 18 века (1858, № 8,10). “Бабушкины россказни”, —
это нечто вроде варианта “Старых годов”, исполненного в обычной для Мельникова
иронической манере. Главная героиня - Прасковья Петровна Печерская, хоть и не
очень богатая дворянка, была, однако, своим человеком и в верхнем губернском и
в придворном кругах, а ее мораль, ее взгляды на жизненные ценности ничем не
отличаются от взглядов темного княжеского холопа Прокофьича.
Есть в “Бабушкиных россказнях” как будто бы
проходной, но на самом деле весьма многозначительный диалог о “бесподобном” французском
короле — Людовике XVI, который всегда с таким глубоким уважением и с такой
почтительностью говорил о Екатерине II и которого “tue” на эшафоте. Конечно же,
Мельников смотрел на это историческое событие иначе, чем бабушка Андрея
Печерского, и напомнил он о нем неспроста. Общественная борьба, развернувшаяся
в те годы в России, могла, по его убеждению, привести к тем же, что и во
Франции конца XVIII века, последствиям, если единомышленники бабушки будут
упорствовать в защите своих привилегий.
В 50—60 годах с наибольшей силой и резкостью
обнаружилась противоречивость мировоззрения Мельникова. Он был убежден в
необходимости и неизбежности переустройства общественных порядков в России.
Однако, кроме правительства, он не видел в России иной силы, которая могла бы
возглавить и осуществить дело такого переустройства
Все надежды возлагались на царя. Но эти
надежды были шаткими. “Темная партия сетьми опутывает государя. Доброго что-то
не предвещает настоящее”, — писал Мельников в своем дневнике за 1858 год. Для
его тогдашних настроений чрезвычайно характерна дневниковая запись от 22 марта
1858 года: “...Встретился с Сергеем Васильевичем Шереметьевым и ходил с ним по
Невскому и по Литейной более двух часов... Он, разумеется, против
освобождения... Шереметьев сказал, между прочим, что еще будут перемены в этом
деле, но какие, не говорил. Он в связях и родстве с великими мира сего и,
конечно, говорит не без основания. Что же это будет? Народу обещали свободу,
назначили срок и правила; народ ждет; везде тихо, спокойно, несравненно
спокойнее, чем прежде, и вдруг, если Шереметьев правду говорит, пойдет дело в
оттяжку. Таких дел откладывать нельзя, а то, чего доброго, и за топоры
примутся” [Еремин, 1976, с. 19].
Хотя Мельников никогда не считал себя
единомышленником либералов 50—60-х годов, его позиция в общественной борьбе
того времени в главном и существенном совпадала с их позицией. Однако было бы
ошибочно думать, что Мельников теперь отказался от своих просветительских
убеждений. Они неизбежно прорывались в его действиях и поступках. И это хорошо
понимали вчерашние его противники: ревностные охранители
самодержавно-крепостнического режима не могли забыть и простить рассказов и
повестей Печерского и не считали Мельникова “своим человеком”. Да он и сам в
эти годы был далек от уверенности в правоте своей общественной позиции. Только
этим и можно объяснить новое, третье молчание Мельникова-беллетриста, на этот
раз продолжавшееся около восьми лет (1860—1868 гг.).
Написанная почти одновременно с “Бабушкиными
россказнями”, повесть “Гриша” (“Современник”, 1861, № 3) — о
юноше-старообрядце, алчущем подвигов и ставшем во имя святости соучастником
преступления. Повесть П. И. Мельникова носит подзаголовок “из раскольничьего
быта”, но, безусловно, она выходит за рамки бытописания. Подчас творчество
Печерского воспринимается только в этом аспекте, а глубина духовных исканий и
художественная самобытность писателя остается в тени.
Героем повести становится мальчик-сирота
Гриша, взятый в дом богатой добродетельной вдовы, которая исповедует старую
веру, взят для того, чтобы служить странникам, находящим приют у вдовы. Весь
Божий мир проходит перед героем, разнообразные люди появляются в его келейке.
Это и девушка Дуняша, которая пытается искусить юного героя, и два странника
Мардарий и Варлаам, грешные люди, мечты которых состоят в том, чтобы сладко
поесть да попить. Но для Гриши встреча с земным, грешным миром пробуждает
особые мысли и чувства: “Где же правая вера, где истинное учение Христово?” —
задает герой вопрос [Прокофьева, 1999, с. 21-22].
Наконец перед Гришей появляется настоящий
праведник, старец Досифей. Внешний облик этого героя нарисован в
иконографической традиции, он высок, сгорблен, пожелтевшие волосы
всклокоченными прядями висят из-под шапочки, его протоптанные корцовые лапти
говорят о том, что пришел Досифей издалека.
Но Досифею не удается передать Грише свои
человечные представления о жизни, его убеждения остались не поняты героем.
“"Сам Господь да просветит ум твой и да очистит сердце твое любовью",
— сказал старец заклинавшему бесов келейнику и тихо вышел из кельи” [Мельников,
1960, с. 154].
Последний сюжетный поворот повести — это
появление нового гостя, который губит душу отшельника, заставляет его совершить
преступление, якобы во имя веры. В повести речь идет не только о сцене из
раскольничьего быта, но и о гибели человеческой души, добро и зло сражаются за
человеческую душу, зло в данном случае побеждает, и человек оказывается не в
силах распознать истинное и ложное.
В этой повести русская душа предстает как
“слепой Самсон, которого первый встречный может привести к обрыву” [Прокофьева,
1999, с. 24].
Тема религиозных исканий народа, интерес к
противоречиям народного характера (например, равная склонность и к аскетизму, и
к полуязыческой обрядовости), широкое обращение к фольклору (в том числе к
нижегородским легендам) делают эту повесть преддверием его романов, где
названные особенности получили последующее развитие. Не случайно
Н. С. Лесков из всего творчества Мельникова
выделял именно эту повесть, называя ее лучшим произведением писателя.
В министерстве его держали подальше от дел, в
которых он больше всего был осведомлен и заинтересован. Тогда он решил заняться
публицистикой и в 1859 году стал совместно с Артемьевым издавать газету
“Русский дневник”, где из авторских публикаций Мельникова интерес представляют
рассказ “На станции” (№ 21) и незаконченная повесть “Заузольцы”, которая
впоследствии стала прообразом романа “В лесах” (7, 14, 21, 24, 28 июня).
Успех, которого писатель добился в
“Нижегородских губернских ведомостях”, не повторился: газета привлекла всего
1518 подписчиков; после ее прекращения Мельников остался в долгах.
Полуофициозный характер этого издания предопределил полный его неуспех у
читателей: оно перестало выходить, даже не дотянув до конца года. После закрытия
“Русского дневника” он некоторое время сотрудничал в консервативной газете
“Северная пчела”, куда вошел в число его сотрудников по предложению владельца и
редактора “Северной пчелы” П. С. Усова. Мельников здесь среди прочего
опубликовал рецензию на “Грозу” А. Н. Островского, где, соглашаясь с
добролюбовской концепцией “темного царства”, выступал против “нелепой
татарско-византийской патриархальности”, утверждая, что “Домострой” - наследие
чужеземного ига, что семейство Кабановых с его формалистическим подходом к
духовной жизни — раскольничье (1860, 22—23 февраля).
Не оставлял Мельников и своих штудий по
истории раскола, руководствуясь прежде всего необходимостью обобщать и
“сообщать о нем факты и факты” (“Исторический вестник”, 1884, № И, с. 340). Он
создает: “Письма о расколе” (“Северная пчела”, 1862, 5, 8,10,11,15,16 января;
благодарственный отзыв епископа Нектария (“Исторический вестник”, 1884, № И, с.
340), “Старообрядческие архиереи” (“Русский вестник”, 1863, № 4—6),
“Исторические очерки поповщины”, (“Русский вестник”, 1864, № 5; 1866, № 5, 9;
1867, № 2). Попутно он занялся исследованием нетрадиционных вероучений, в
частности хлыстовского. По этому поводу написаны: “Тайные секты” (“Русский
вестник”, 1868, № 5), “Белые голуби” (“Русский вестник”, 1869, № 3, 5). Все эти
научные материалы послужили затем писателю в работе над дилогией “В лесах” и
“На горах”.
На “частную” журнальную деятельность
Мельникова министерское начальство смотрело косо. Чтобы взять “перо” Мельникова
под свой полный контроль, министр внутренних дел Валуев назначил его редактором
отдела внутренней жизни правительственной газеты “Северная почта”. Но и на
поприще официальной публицистики он продержался недолго: выяснилась
непригодность Мельникова на роль послушного пересказчика “идей” и указаний
Валуева [Шешунова, 1994, с. 581].
В 1866 году Мельников вышел в отставку,
переселился в Москву, где в 1868 поселился в доме Даля. Часто встречался с
Писемским, который консультировался с ним по поводу романа “Масоны”, общался с
В. И. Далем, В. Аверкиевым, задумавшим в то время пьесу “Свадьба уходом” по
мотивам “В лесах” Мельникова (замысел не осуществился). В 1867 Павел Иванович
редактировал отдел внутренних дел в “Московских ведомостях” — вновь, как и в
“Северной почте”, неудачно: “он не был способен... к газетному труду”
(“Исторический вестник”, 1884, № 12). Потеряв эту должность Мельников, вынужден
был кормить семью литературным трудом и в 1868 начал по материалам “Заузольцев”
повесть “За Волгой” (“Русский вестник”, № 6, 7, 10, 12), которую переделал в
роман “В лесах” (“Русский вестник”, 1871—75, отдельное издание — М., 1875;
посвященное Александру III). С этого времени писатель печатался только в
“Русском вестнике”, хотя его переманивали в другие журналы.
Роман имел у читателей большой успех.
Мельников писал жене: “Меня честят, как лучшего современного писателя, и, что
всего удивительнее, разные фрейлины восхищаются моими сиволапыми мужиками и
раскольничьими монахинями... Даже в нигилистических лагерях про меня толкуют” —
признают “в политическом отношении за неблагонадежного, даже нечестного (это
высокая похвала из их уст), но в отношении искусства первостепенным талантом”
[Шешунова, 1994, с. 581]. Министр народного просвещения предложил, дабы
предотвратить упадок русского языка, учить ему детей по романам Мельникова.
После празднования в 1874 году 35-летнего литературного юбилея писатель пережил
апогей славы. Известно даже, что
П. М. Третьяков просил его позировать И. Н.
Крамскому для своей галереи. Затем Мельников уехал в Ляхово, где писал роман
“На горах” (“Русский вестник”, 1875— 1881; отд. изд. — М., 1881), публикация
которого замедлилась из-за болезни, вызванной сидячим образом жизни: неделями
Павел Иванович не выходил из дома, поглощенный книгами и рукописями, что
привело к параличу. Утратив способность писать, Мельников диктовал жене
заключительные главы романа “На горах” и начало давно задуманного романа из
жизни семнадцатого века — “Царица Настасья”, а в 1882 лишился дара речи.
Дилогия “В лесах” и “На горах” — итог и
вершина литературной деятельности Мельникова. Объектом художественного
изображения в романах выступает семейно-бытовой уклад родных мест Мельникова;
столь полное отражение быта, нравов, экономического состояния, истории и
этнографии края позволило критике назвать дилогию эпопеей (“Московские
ведомости”, 1883, 19 февраля; “Русский вестник”, 1874, № 1, с. 355). Автор
рисует ряд микроукладов (быт патриархального купца, промышленника-“европейца”,
крестьянина, священника, рабочей артели, хлыстовской секты, женского скита,
мужского монастыря и т. д.), давая каждому подробное, иногда многостраничное
описание. Контрапункт дилогии — нетронутая старина скитов в соседстве с
динамическим становлением отечественной буржуазии. Нравственные проблемы
предпринимательства и семейных отношений, религиозное и культурное состояние
нижегородского края обрисованы в романах с эпическим спокойствием и научной
дотошностью. “Пишет здесь Мельников и темноту раскольничью, и лицемерие, и
легкие нравы скитниц, и всякого рода эксплуатацию слабых сильными” (“Московские
ведомости”, 1899, 21 августа), фиксируя при этом внимание на живописной
красочности быта. Наряду с привычкой к хищничеству и деспотизму автор
усматривает в старообрядческом Заволжье религиозно-эстетический идеал, русского
народа, его непреходящее достояние.
Построение романов лишено композиционного
единства: каждый из них объединяет группу сюжетов, связанных не только общими
героями и сюжетными линиями, но прежде всего — образом рассказчика.
Повествование ведется от лица наивного сказителя Андрея Печерского, автор
корректирует повествователя постраничными примечаниями. Использованный в
дилогии богатый фольклорный материал — лирические и исторические песни, легенды
и сказки, предания, былички, пословицы и поговорки, величания и плачи —
исключительно функционален: с его помощью автор передает внутреннее состояние
персонажей (что стимулирует развитие сюжета), верность народа национальным
традициям и неприятие нововведений.
Демократический читатель 70-х годов сразу
понял и принял его роман. А охранители устоев самодержавно-монархического строя
хоть и поздно, но в конце концов догадались, какова подлинная тенденция этого
произведения. Каждая новая глава книги “На горах” все больше убеждала издателя
“Русского вестника” в антицерковной направленности всего романа. Ссылаясь на
требования цензуры, Катков выбрасывал из рукописи целые эпизоды и даже главы.
Мельников протестовал, даже намеревался прекратить печатание романа в “Русском
вестнике”. Однако желание завершить публикацию основного своего произведения на
страницах одного журнала заставило его пойти на какие-то уступки.
Дилогия “В лесах” и “На горах” была последним
произведением
П. И. Мельникова. Будучи уже неизлечимо
болен, в 1881 году Мельников возвратился на постоянное жительство в родной
Нижний Новгород; там он и умер— 1 февраля (старого стиля) 1883 года.
Более века прошло с тех пор, как были
написаны произведения Павла Ивановича Мельникова. Это такой срок, за который
умирают и некоторые литературные величины. Наследие Мельникова живо и ценно
по-прежнему, и если какая перемена произошла с ним, то только та, что бывает с
крупными бытописателями: из беллетристов современности Мельников стал писателем
историческим.
Все то, что описывал он, уже отошло в
историю. Уже нет скитов на том месте, где они стояли и где высились
раскольнические часовни с восьмиконечными крестами и стояли тихие кельи
скитниц. Все это уже стоит в перспективе истории, все это “миновало”. Но
Мельников жив и красочен, интересен и поэтичен, и назвать его имя – значит,
проникнуться обаянием красивой русской старины, вспомнить умерший быт русского
купечества. Немногие из писателей сохраняют в истории такой цельный и
своеобразный облик.
§
2. История создания дилогии
По своему духовному складу Павел Иванович Мельников
— писатель-однолюб. Таким был, например, Грибоедов, всего себя вложивший в одну
бессмертную пьесу. Такими были поздние многие из менее славных, уходившие
всецело в одну, ведомую им область жизни и не пытавшиеся черпать из незнакомых
источников.
Умственные симпатии и весь склад жизни,
включительно до избранного впоследствии рода службы, — устремили Мельникова в
исследование русской старины и людей, живущих по старине, — в исследование
русского сектантства. И Мельников вылил себя всего в свой капитальный труд —
роман о людях, “взыскующих града грядущего” [Измайлов, 1909, с. 5].
История романа начинается с того момента, как
П. И. Мельников начинает изучать сущность раскольничества. О раскольниках в XIX
веке говорили и писали в основном в министерстве внутренних дел да в святейшем
синоде. Историки и писатели не уделяли им много внимания.
Первым глубокое и всестороннее освещение темы
раскола в литературе дал П. И. Мельников. “В лесах” не просто повествование о
жизни скитов и связанного с ними купечества. Действие романа протекает в особой
атмосфере, которая ведома была очень немногим, ибо все дела в скитах вершились
“келейно”, втайне от чужого глаза, хотя идеология и влияние старообрядческих
общин распространялась от западных границ России до восточных.
Церковный раскол в России имел давние корни.
Еще в XVI столетии наметились первые разногласия между апологетами старинных,
освященных традицией, обрядов и теми, кто не относился так рьяно к букве
церковных законов и догм. На первых порах эти разногласия еще не вылились в
открытую борьбу.
Только почти через сто лет в Москве возникает
кружок, состоящий из духовников высшего ранга. Они вновь и активнее, чем
прежде, начинают ратовать за “чистоту” вероучения, которая, по их мнению, была
утрачена (требование старинного двуперстного крестного знамения и исправления
богослужебных книг по древним русским образцам),— фактически это был “протест
против централизации церковной власти” [Измайлов, 1909, с. 5].
В скором времени “ревнители древлего
благочестия” начинают и между собой борьбу за власть. Ставленник царя патриарх
Никон объявляет бывшего соратника, протопопа Аввакума, еретиком, упорствующим в
своих заблуждениях [Измайлов, 1909, с. 6].
1654 год, в котором началась борьба между
Аввакумом и Никоном, положил начало движению, названному расколом. Из
религиозного это движение постепенно становится политическим, оппозиционным по
отношению к централизации церкви и государства. К раскольникам примыкает
значительная часть крестьянства и мелкого городского люда. Для них старообрядчество
стало знаменем борьбы против усиления феодально-крепостнического грета, причем
темная масса верующих в незыблемость религиозных канонов, но замечала, что,
придерживаясь “древлего благочестия”, она замыкалась в пассивном сопротивлении
власть имущим, проникалась идеями религиозного фанатизма.
Спасаясь от преследования властей,
раскольники бежали в леса Поволжья, в Сибирь, на Север и образовывали там свои
изолированные поселения-общины.
С течением времени раскольническое движение
утрачивает свой политический смысл и продолжает существовать в силу инерции.
Старообрядческие организации “начиная с XIX века, предпринимали решительные
шаги к тому, чтобы приспособиться к существовавшим тогда общественным условиям,
сблизиться с официальными властями, добиться равных прав с православной
церковью”.
Мельников был прав, утверждая, что “раскол не
на политике висит, а на вере и привычке...” [Шешунова, 1994, с. 582].
Раскол, лишенный его враждебности к
государственным установлениям, которые некогда воспринимались старообрядцами
как “антихристовых рук дело”, теперь не представлял угрозы царизму. Более того,
устойчивость форм старообрядческого быта многими, в том числе
Мельниковым-Печерским, воспринималась сочувственно как проявление духовной
самобытности, хранимой народом.
Он начинает художественно осмысливать то, что
доселе изучал как историк. Замысел романа из жизни старообрядцев вызревал
исподволь. Вначале он представлялся не слишком большим по объему. Еще в 1859
году в издаваемом им “Русском дневнике” писатель напечатал повесть “Заузольцы”,
в которой уже были пунктирно прочерчены основные сюжетные линии будущего
романа. Но Мельников на десять лет откладывает работу, хотя и продолжает
размышлять над ней. Писатель совершенно не сознавал ни свойств, ни размеров своего
таланта. Весь поглощенный служебным честолюбием, он почти не имел честолюбия
литературного и на писательство, в особенности на беллетристику, смотрел как на
занятие "между делом" [Мещеряков, 1977, с. 9].
Побуждение облечь свое знание раскола в
беллетристическую форму было ему почти навязано: даже само заглавие "В
лесах" принадлежит не ему. В 1861 году в число лиц, сопровождавших
покойного наследника Николая Александровича в его поездке по Волге, был включен
и Мельников. Он знал каждый уголок нижегородского Поволжья и по поводу каждого
места мог рассказать все связанные с ним легенды, поверья, подробности быта и
т. д. Цесаревич был очарован новизной и интересом рассказов Мельникова, и когда
около Лыскова Павел Иванович особенно подробно и увлекательно распространялся о
жизни раскольников за Волгой, об их скитах, лесах и промыслах, он сказал
Мельникову: "Что бы Вам, Павел Иванович, все это написать - изобразить
поверья, предания, весь быт заволжского народа".
Мельников стал уклоняться, отговариваясь
"неимением времени при служебных занятиях", но Цесаревич настаивал:
"Нет, непременно напишите. Я за вами буду считать в долгу повесть о том,
как живут в лесах за Волгой" [Мещеряков, 1977, с. 9]. Писатель обещал, но
только через 10 лет, когда служебные занятия его совсем закончатся. Работа над
романом начинается 1866 году, когда Мельников выходит в отставку и, переехав в
Москву, начинает вновь заниматься историческими изысканиями. На основе
накопившихся у него документов и записей по истории раскола он печатает по этому
вопросу ряд статей, а затем составляет из них книгу “Очерки поповщины”.
Многие считали, что к беллетристике Мельников
уже не вернется. Меж тем главное дело всей своей жизни ему еще только
предстояло совершить.
Приступив к исполнению обещания, писатель не
имел еще определенного плана, приготовив лишь первые главы. Все возраставший
успех произведения заставил его впасть в противоположную крайность: он стал
чрезвычайно щедр на воспоминания об увиденном и услышанном в среде людей
"древлего благочестия" и вставлял длиннейшие эпизоды, сами по себе
очень интересные, но к основному сюжету отношения не имевшие и загромождавшие
рассказ. Особенно много длинных и ненужных вставных эпизодов в “На горах”, хотя
редакция “Русского Вестника” сделала в этом произведении Мельникова огромные
сокращения.
Только двенадцать лет спустя в “Русском
вестнике” по частям начинает печататься роман под названием “В лесах”.
Публикация его длилась четыре года: с 1871 по 1874-й. В отдельном издании 1875
года в этот текст в качестве новой главы был включен опубликованный в 1868 году
и несколько переделанный рассказ “За Волгой”.
По мере печатания романа писатель продолжал
над ним неустанно работать. Иногда он так исправлял присланные из типографии
гранки, что это, в сущности, был уже новый текст.
Наконец вышли четыре отдельные книги романа,
на титульном листе которого стояло: “В лесах. Рассказано Андреем Печерским”.
Другой роман Мельникова “На горах”, он
окончательно отделывал уже в болезненном состоянии, когда, по свидетельству
биографа Усова, он уже очень постарел, „лишился своей живости, блеска своей
речи и последние главы не мог сам писать, а диктовал своей жене [Еремин, 1977,
с. 17].
Мельников начал писать “В лесах”,
переполненный богатейшим запасом впечатлений. Он хотел рассказать о столь
многом, что в рамках одного, хотя и весьма объемистого, романа это оказалось
невозможно. Понадобилось еще больше тысячи печатных страниц, чтобы довести до
конца повествование о судьбах уже известных читателю героев и связанных с ними
новых персонажей. Сам автор указывал на теснейшее “родство” “В лесах” с романом
“На горах”. “Некоторые из действующих лиц “В лесах” остаются и “На горах”.
Переменяется только местность: с левого лугового, лесного берега Волги я
перехожу на правый, нагорный, малолесный”,— сообщал он в одном из писем
[Мещеряков, 1977, с. 10].
Широчайший охват действительности, глубокое
проникновение в сущность важных жизненных процессов и многостороннее их
исследование, большой географический и хронологический диапазон действия — все
это придает роману Мельникова-Печерского эпический характер. Однако точно
определить жанровую разновидность его произведения не так-то просто. Об этом
свидетельствуют разногласия между историками литературы, затрудняющимися точно
назвать тот разряд беллетристов, к которому следует причислить Мельникова.
Некоторые вообще не видели в нем
значительного художника. Другие считали его небесталанным писателем-этнографом,
не больше. Третьи усматривали связь эпопеи Мельникова с так называемым
“деловым” романом.
В. Д. Бонч-Бруевич находил, что “В лесах” и
“На горах” “не являются только этнографическими романами, но несомненно
романами публицистическими. Они в художественной форме должны были подтвердить
теоретические взгляды на старообрядчество и сектантство самого Мельникова-Печерского...”
[Еремин, 1976, с. 20].
Почти все эти мнения сами по себе
справедливы, но в каждом содержится лишь часть истины. Лев Толстой заметил
как-то, что настоящий большой художник создает свои собственные формы романа,
не имеющие аналогий с уже сделанными [Еремин, 1976, с. 20]. Эти слова в полной
мере приложимы и к Мельникову-Печерскому. Его произведение включает в себя
элементы всех перечисленных жанровых разновидностей, причем все вместе они и
придают многостороннему эпическому полотну самобытность, неповторимость.
“В лесах” и “На горах” давно стали одним из
тех фундаментальных для русского человека сочинений, без которых не может быть
полного литературного образования. Страницы из него давно вошли в хрестоматии.
Еще при жизни Мельникову министром народного просвещения было предложено издать
“В лесах” в виде народной хрестоматии, с устранением мест, каких не хотелось бы
давать в руки крестьянским детям. Только случайные обстоятельства помешали
осуществлению этого намерения. Таково официальное засвидетельствование
серьезности и ценности труда Мельникова, столь редко выпадающее, на долю
русского писателя не только при жизни, но даже и после смерти.
§
3. Основные герои романов “В лесах” и “На горах”
П.
И. Мельникова
Сюжетной основой эпопеи Мельникова-Печерского
стали, главным образом, истории двух семейств: Патапа Максимыча Чапурина
(составляющая роман “В лесах” и заканчивающаяся во второй части) и Марко
Данилыча Смолокурова (история жизни его семьи описана в романе “На горах”, но
впервые читатель знакомится с ним и с его дочерью еще в первой части). В
неспешное течение этих историй вплетаются судьбы других героев, почти каждый из
которых вводится в роман в контексте своей семейной истории, ее взлетов и
падений, радостных и тяжелых времен. Так, в эпопее (кроме Чапуриных и
Смолокуровых) прослеживаются семейные судьбы Заплатиных, Колышкиных, Лохматых,
Залетовых, Дорониных, Масляниковых, Меркуловых и другие.
Легко можно было бы признать в подобной
структуре романа однообразие композиционных приемов, однако суть дела скорее в
ином. Через все эти истории и судьбы прослеживается одна из главных тем и
проблем произведения: каждая семья выступает здесь как маленький мир,
“построенный по своим законам и обычаям, в чем-то основном неуловимо
перекликающийся с укладом жизни других семейных гнезд” [Николаева, 1999, с.
28]. И дело не только в общей принадлежности их к довольно замкнутому миру
староверов, но в общности стоящих в основании этого мира нравственных законов и
в том, что все они, независимо от своей принадлежности, регулируются в конечном
итоге законами и влиянием внешнего мира, характером развития всего общества.
Постоянно возникающие в процессе повествования семейные истории расширяют и
углубляют отражение картины жизни в эпопее, дают основание для обобщений и
типизации.
Автор вводит читателя и в богатый дом Потапа
Максимыча, старовера-тысячника, купца-промышленника, знакомит со всеми его
интересами и расчетами, ведет его и в женскую старообрядческую обитель, в
общество “матерей”, “черничек”, и “беличек”, “стариц и старцев”, и на тайную
службу в раскольничьей молельне, и на исступленные “радения” (в романе “На
горах”, где ярко изображены секты хлыстов), и на религиозные беседы и споры
начетчиков, дает ему возможность присутствовать и на девичьих супрядках и
вечеринках, и на свадьбе уходом, и на народных празднествах от крещенского
сочельника до окончания лета, побывать и на волжской пристани, на ярмарке, и в
мастерской кустаря, и в зимнице лесовщиков, в трущобах дремучих ветлужских
лесов, и в скитах старцев, промышляющих “золотым делом”, то есть подделкой
ассигнаций. Всюду автор в своей сфере, хорошо ему знакомой по личным
наблюдениям, по документальным данным или по рассказам и преданиям. И перед
читателем проходить бесконечный ряд в высшей степени характерных сцен с длинной
вереницей своеобразных типов мужских и женских.
Все эти сцены и типы характеризуют собою два
особых мира заволжских лесов, хотя и неразрывно связанных между собою: с одной
стороны, мир торгово-промышленный, деловой, капиталистический, с другой — мир
заволжских скитов, молелен, мир религиозно бытовой.
Во главе первых стоит, бесспорно, крупная
фигура капиталиста-торговца Патапа Максимыча Чапурина. В критике считается
прочно установленным факт, что писатель рисовал Чапурина с натуры, и оригиналом
был для него миллионер П. Е. Бугров, покровитель заволжского раскола. Черты
типично-русского человека были крепки в Бугрове не менее чем в Чапурине.
Многократный миллионер, он, по рассказам, не отказался от прежнего простого
образа жизни до самой смерти. Так, на пароходах он ездил третьим классом,
буфета не признавал, брал с собою ржаной каравай с огурцами и луком и носил
самую скромную одежду.
Всегдашний дар объективности сослужил здесь
писателю огромную службу. “Сквозь налет деспотизма и самодурства на вас смотрит
из Чапурина славная русская душа, талантливая и богатая, широкая в щедрости и
любви и органически неспособная ни на что низкое” [Измайлов, 1909, с. 8].
Все те качества, что, по его представлению,
способствовали сбережению лучших народных традиций, сконцентрировал Мельников в
образе Патапа Максимыча Чапурина.
Мельников подчеркивает, что Патап Максимыч
родом из крестьян. Он не порывает с родными местами, не тянется в город.
Чапурин для автора своего рода былинный богатырь, наделенный почти сказочными
возможностями, правда, в соответствии со временем побеждающий врагов не
мечом-кладенцом, а весьма прозаическим оружием — капиталом, но и домостроевские
порядки в семье поддерживает только внешне. Стоит Насте заявить, что она себя
“погубит”, а за немилого не пойдет, и грозный отец растерянно стихает. При всем
своем непомерном честолюбии и привычке к “куражу” Чапурин — человек добрый. Он
помогает бедным, наравне с родными дочерьми воспитывает сироту Груню. С женой
Патап Максимыч живет в согласии, дочерей, особенно Настю, нежно любит.
Гроза служащих, хозяин, не сносящий
возражений, Патап Максимыч метко и сразу чувствует дельного человека и готов
без всякого стороннего побуждения сам оценить и отблагодарить усердного работника.
Весь замкнувшийся в заветах и преданиях благочестивой старины, он чужд ее
суетных предрассудков и “безродного человека, в котором увидел умную голову и
порядочность, готов ввести в свой дом и в свою семью, не считаясь с тем, что
это невместно ему как тысячнику, и с тем, что об этом скажут” [Измайлов, 1909,
с. 8].
Крепко и грозно несет он власть над своими
подчиненными, как и над своей семьей, но ничто человеческое ему не чуждо.
И Мельников умеет показать в этом кряжистом и
могучем человеке всего лишь несчастного отца, когда Чапурин узнает о падении
своей дочери Насти с тем же обласканным и пригретым Алексеем. Сцена, где
Чапурин вызывает к себе соблазнителя покойной дочери и оделяет его
ассигнациями, не имея сил дольше жить вместе со своим обидчиком и, может быть,
виновником дочерней смерти,— полна глубокого трагизма и жизненной правды.
Восклицание: “тяжелы ваши милости” — вырывающееся из уст подлинно “подавленного
его великодушием Алексея, позволяет почувствовать действительную душевную тугу
того, кто должен принять это великодушие от человека, в котором до тех пор
видел только хозяина и грозу” [Измайлов, 1909, с. 8].
Мельников не скрывает и хищнических
устремлений Чапурина (авантюра с ветлужским золотом), и его самодурства. Порой
он даже иронизирует над Патапом Максимычем. Передавая мечты купца о том, как он
“выйдет в миллионщики”, автор так строит его внутренний монолог, что читатель
невольно вспоминает Хлестакова, расхваставшегося на балу у городничего. Чапурин
воображает себя владельцем такого дома в Питере, что все так и ахают. Ему
представляется, что он “с министрами в компании”, “обеды задает”. “Министры
скачут, генералы, полковники, все: “Патап Максимыч, во дворец пожалуйте...”
[Мельников, 1993, т. 1, с. 148].
Чапурин имеет и свой взгляд на раскол. Он,
как человек исключительно деловой, осуждает безделье приверженцев скитской
жизни и не верит их святости, невзирая на то, что его сестра, мать Манефа,
стоит во главе одного из известных скитов. „Сколько на своем веку перезнавал я
этих иноков да инокинь, — говорит Патап Максимыч, — ни единой души путной не
видывал. Пустосвяты, дармоеды, больше ничего!.. В скитах ведь всегда грех со
спасеньем рядом живут" [Мельников, 1993, т. 1, с. 40]. Тем не менее, Патап
Максимыч, как влиятельный купец, благодаря своим связям в губернском городе и
хорошим отношениям с полицейскими и другими властями, считает своим долгом,
насколько возможно, устранять все беды и напасти, постоянно грозившие
чернораменским и керженским раскольничьим скитам, и ограждать таким образом
старую веру. Чапурин не выходит за пределы старообрядческого круга, но вовсе не
потому, что он подлинно религиозен. “И раскольничал-то Патап Максимыч потому
больше, что за Волгой издавна такой обычай велся, от людей отставать ему не
приходилось. Притом же у него расколом дружба и знакомство с богатыми купцами
держались, кредита от раскола больше было”. “Чернохвостниц”, которые
материально во всем от него зависят, Чапурин в грош не ставит. “Работать лень,
трудом хлеба добывать неохота, ну и лезут в скиты дармоедничать... Вот оно и
все твое хваленое иночество!..” — с презрением говорит он [Мельников, 1993, с.
52].
Патап Максимыч придерживается раскольничества
потому, что это стало образом и устоем их жизни. Для Чапурина же расшатывание
устоев жизни, обычаев, нравственности и веры — явления одного порядка. В одной
из бесед с Колышкиным он говорит: “Ум, Сергей Андреич, в том, чтобы жить по
добру да по совести и к тому же для людей с пользой”. В этих словах Чапурина
заключена суть народного понимания основ жизни. Еще в словаре В. И. Даля в
определении слова “нрав” сказано, что “ум и нрав слитно образуют дух”, то есть
то, без чего (наряду с плотью и душой) нет человека.
В чапуринском же понимании ум как раз и
выражается в жизни, соответствующей нравственному закону добра и совести. И
хотя писатель не скрывает “темных” сторон характера Чапурина (он крут на
расправу, своеволен в семье, часто груб, а иной раз разудало весел),
сокровенные его мысли перекликаются, как ни странно это сравнение, с
услышанными Константином Левиным словами о старике Фоканыче, который “для души
живет. Бога помнит”. Как ни сложно сопоставлять образы дворянина Левина,
размышляющего о жизни Фоканыча, и “темного” купца Чапурина, строй их мыслей
определяется, как представляется, именно эпохой 70-х: не растеряться перед
нашествием чуждой силы, не потерять в себе человека, найти нравственную опору
жизни [Николаева, 1999, с. 31].
Патап Максимыч очень скромен в своих личных
потребностях. Конечно, дом его один из лучших в Заволжье. Но только по мужицким
масштабам и вкусам. Чапурин задает обильные “пиры”, но и это больше все из того
же наивного — мужицкого еще — тщеславия. Знаменитый “купецкий” разгул ему чужд,
и в этом смысле деньги для него не соблазнительны. Богатство он больше всего
ценит за то, что оно дает ему “почет и уважение”. Но влияние и власть ему нужны
не только для того, чтобы потешать свое славолюбие. В нем жила постоянная мечта
о деятельности в масштабах всей России; о такой деятельности, которая приносила
бы благо всей стране. За такие большие дела, мечтал Чапурин, не грех было бы
принять и благодарность русских людей
Недаром Мельников-Печерский передает в романе
размышления-мечты Патапа Максимыча. На первый взгляд может показаться, что они
схожи с мечтами Алексея Лохматого. У Алексея “только теперь... и думы, только и
гаданья, каким бы ни на есть способом разбогатеть поскорее и всю жизнь до
гробовой доски проводить в веселье, в изобилии и в людском почете” [Мельников,
1993, с. 143]. Чапурин, размечтавшийся о богатстве, принесенном “земляным маслом”
(золотом), видит совсем другую в существе своем картину: тут и богатство, и
почет, и уважение, и дом в Питере, и заграничный торг, но как конечная цель
богатства — другое: “Больниц на десять тысяч кроватей настрою, богаделен...
всех бедных, всех сирых, беспомощных призрю, успокою... Волгу надо расчистить:
мели да перекаты больно народ одолевают... Расчищу, пускай люди добром
поминают... Дорог железных везде настрою, везде...” [Мельников, 1993, с. 147].
Чапурин мечтает не просто о богатстве, а о заслуженном почете и добрых делах,
для него неправедный путь — безнравственный обман.
Отношение к купечеству было у нас в последние
десятилетия во многом искажено и социологическими оценками и образами дельцов
“темного царства” из пьес Островского. “Темное царство” тоже было — это
объективный факт русской истории, но были не только самодуры и бесчестные
корыстолюбцы, недаром современники упрекали иногда драматурга за однобокость
изображения купечества, которое он, по обстоятельствам своей жизни и службы,
лучше всего знал с дурной стороны.
Увидев положительное, даже созидательное
начало в купце, который раньше рисовался, главным образом, смешным или
плутоватым, Мельников-Печерский в подходе к этой теме во многом опередил своих
современников. Мысли Чапурина, особенно его мечты расчистить ради пользы людей
русло Волги, так перекликаются с мечтами героя П. Д. Боборыкина Василия Теркина
из одноименного романа 1892 года о том, чтобы получить в свои руки землю по
берегу Волги не ради собственности, а ради того, чтобы, насадив лес, защитить
реку, берега которой обезображиваются хищническими вырубками. Есть в Чапурине
что-то и от героя повести И. С. Шмелева “Росстани” (1913), Данилы Степаныча
Лаврухина, в последние месяцы перед смертью мысленно просматривающего все
доброе и случайное, что сделано им для земляков. Этот ряд можно было бы
проиллюстрировать и многими историческими примерами. На эту сторону личности
Чапурина не принято обращать серьезного внимания, напротив, в его добрых делах
(воспитание сироты Груни, помощь Колышкину, стряпке Никитишне, бескорыстная
помощь больному Смолокурову, а затем его осиротевшей дочери Дуне) часто видится
безжизненная идеализация героя. Здесь бы хотелось подчеркнуть в этой связи две
особенности Чапурина: он купец и старовер. Пора вспомнить о том, что купечество
сыграло значительную роль в русской истории и культуре второй половины XIX
века.
Если “В лесах” показана купеческая жизнь в
глубинке, то “На горах” нарисована обширнейшая панорама городского образа
жизни. Если попытаться найти слово, которое наиболее полно характеризует
сущность буржуазной жизни, как ее представлял Мельников, то самым подходящим
окажется слово преступление. В своем романе он не говорит о бережливости и
трудолюбии первозаводителей миллионных состояний. И не случайно. Хвалители
буржуазии именно эти качества объявляли основой могущества капитала. Мельников
на всем пространстве романа — особенно во второй его части, “На горах”, —
настойчиво проводит мысль, что это могущество замешено на преступлении.
Поташовские, смолокуровские мильоны, самоквасовские и доронинские богатства
были добыты грабежом в буквальном смысле слова. Всякий, кто лишь прикоснется к
миру стяжательства и барыша, неизбежно втягивается в преступление. В этом
смысле характерна фигура
Марка Смолокурова
.
Сам он грабежом на большой дороге не
занимался. Да, по-видимому, и не был предрасположен к этому. В молодости ему
были доступны чистые человеческие чувства. Когда случилось несчастье с его
братом Мокеем, Марк был искренне опечален; он долго и упорно, не жалея денег, разыскивал
его. Смолокуров преданно любил свою жену и глубоко страдал после ее смерти. Всю
свою жизнь посвятил он потом воспитанию дочери Дуни, в которой души не чаял. Но
его “дело” без преступлений вести было невозможно. Грубый обман, насилие,
подкупы, убийства — все это неизбежные спутники выгодных “законных” торговых
оборотов. И опустела его душа, очерствело и ожесточилось сердце. Боязнь
лишиться половины капитала заставляет Смолокурова долго бороться с собой, с
самыми темными своими мыслями при известии о возможности спасти из татарского
плена брата. Теперь Мокей прежде всего — претендент на долю в капитале.
Капиталы чуть не превращают в жертву сектантов и Дуню Смолокурову.
В романе “На горах” даны картины
“деятельности” купцов, которые пользуются уже новейшими средствами обогащения:
составляют дутые акционерные компании, пишут необеспеченные векселя, объявляют
мнимые банкротства. Автор возлагает надежды на молодое поколение купцов более
образованных и справедливых. Купцы вроде
Никиты Меркулова
или
Дмитрия
Веденеева,
великолепно знающие все ухватки новых дельцов, может быть
вытеснят Орошиных и облагородят купеческие нравы? По-видимому, такого рода
предположения Мельникову-просветителю были не совсем чужды. Но как это
осуществится, он не мог себе представить. Потому-то и фигуры этих молодых людей
несколько бледны и невыразительны.
Более всего подвержен изменению в
повествовании образ
Алексея Лохматого
. Этот парень описан Мельниковым в
начале дилогии как богатырь, которому ни в работе, ни в красоте равных нет. Но
автор сразу замечает: “И умен же Алеша был, рассудлив не по годам…Деньгу любил,
а любил ее потому, что хотелось в довольстве, в богатстве, во всем изобилье
пожить, славы, почета хотелось…” [Мельников, 1993, с. 29]. Путь от наемного
рабочего до купца первой гильдии пройден, благодаря не честному труду, а
обольщению и предательству. Недаром еще в начале романа Алексею Лохматому везде
слышатся лишь “одни и те же речи: деньги, барыши, выгодные сделки. Всяк
хвалится прибылью, пуще смертного греха боится убыли, а неправедной наживы ни
един человек в грех не ставит”, так же как не расчет сводит
Настю Чапурину
с Алексеем. Трусость Алексея, изменяющая отношение к нему Насти, вызвана не
только качествами его характера, но и полной уверенностью в невозможности счастья
с Настей из-за экономического неравенства в положении его семьи и Чапуриных. В
конце концов, “нравственная гибель всей семьи Лохматых и физическая гибель
Алексея определяются также пришедшими им в руки бешеными, легкими деньгами”
[Николаева, 1999, с. 25].
Еще более, пожалуй, удачны у Мельникова
женские типы, в самом центре которых стоит строгая как бы застывшая фигура
матери
Манефы
, суровой на вид игуменьи, не погасившей, однако, еще
своего внутреннего живого пламени и потому снисходительной к веселью и промахам
молодости. Она крепко держит старый уклад, содержит в достатке свою обитель,
пользуясь щедрыми приношениями своего брата Патапа Максимыча и других
благодетелей, блюдет мудрое домостроительство, давая отпор всякому новшеству,
обуздывая неопытное легкомыслие молодости и упрямую гордыню старости.
Горькое несчастье пригнало Матрену Чапурину в
обитель “невест христовых”. Будучи дочерью богатого крестьянина, полюбила она
бедного парня – Якима Стуколова. Не разрешил суровый отец идти за него. В
скитах решила Матрена скрыть позор девичий. Темный страх наказания божьего,
внушенный скитницами, рассчитывавшими поживиться подачками ее богатого отца,
заставили Матрену стать инокиней Манефой. Должно быть, она искренне верила в
старообрядческого бога. Но к чему привела ее эта вера? Даже успокоения не дала
она ей. Крайним напряжением незаурядной воли своей Манефа заставила себя забыть
“мирские” радости. Только при внезапной встрече с Якимом в доме Патапа
Максимыча дрогнуло ее измученное, очерствевшее сердце, дрогнуло и замерло —
теперь уже навсегда.
В ее обители жизнь трудовая, но без лишнего
отягощения; все здесь делается с крестом, сопровождается молитвою и “метаниями”
(поклонами). Белицы занимаются рукоделиями, изготовляя разные заказы и подарки для
благодетелей или украшения для моленных икон; уставщицы и канонницы должны
уметь истово читать, по божественному и знать пение церковное, чтобы, могли
справлять уставную службу по Минее, чтобы умели петь “по крюкам” и даже “развод
демественному и ключевому знамени” могли бы разуметь. Но эти
“полуотшельницы-полумирянки” с тихим ропотом переносят свою затворническую
жизнь и рады всякому заезжему гостю, особенно доброму молодцу. Протест молодого
сердца иногда разгорается волей, и тогда нисколько не поможет неусыпная
бдительность строгих стариц.
Мужской элемент обителей, помимо заезжих
гостей-благодетелей, составляют разные подозрительные старцы, странники,
бегуны, скитальщики, “послы” из Москвы, из Вятки, из Бело-Кринидкой епархии.
Среди, них выделяется своей типичностью сладкоречивый, умильный и падкий до
искушений московский “посол”
Василий Борисыч
. Приехал этот купеческий
сын из Рогожской с письмом к матушке Манефе и зажился в обители, ухаживая за
всеми смазливыми девушками с повторяемым ежеминутно набожным восклицанием: „Ох,
искушение!" Выдумал он учить белиц московскому демественному пению, но оно
заменилось у них шутками, смехом да переглядываниями, и не может вырваться
Василий Борисыч из обители. Белицы в нем души не чают, тем более что он человек
с поэтическими наклонностями и голосистый певец. И с инокинями он умеет
поддержать приличную беседу. Он внимательно и подобострастно выслушивает, как
поучает его мягкосердная и набожная мать Виринея: “Ко всякому человеку ангел от
Бога приставлен, а от сатаны - бес. Ангел на правом плече сидит, а бес — на
левом. Так ты и плюй налево, а направо плюнешь — в ангела угодишь” [Мельников,
1993, т.1, с. 538]. Иногда Василий Борисыч не прочь вступить и в богословские
споры. Словом, это тип бездельника, который, будучи полон сил, живет без
определенных занятий и, как сыр в масле, катается в обители.
Тип протестующей белицы особенно удался
автору в лице
Фленушки
, молодой, красивой послушницы, полной жизни и
огня. Бойкая, энергичная, плутоватая, она устраивает любовные свидания,
способствует свадьбам белиц уходом, радуясь на чужое счастье; она первая
заводчица на всякие шалости и вольности: песню ли мирскую затянуть, или
заезжего молодца одурачить. И все сходит с рук этой балованной любимице матери
Манефы, которая уже на смертном одре напрасно убеждает свою родную дочь
Фленушку принять иночество, обещая поставить ее преемницей своей власти и
богатства.
Судьба Фленушки — это самое тяжкое обвинение
против всех старообрядческих обычаев и нравов. В изображении Мельникова
Фленушка — воплощенная полнота и прелесть жизни. Умная, независимая,
женственная, она заражала жизнерадостностью и весельем всех, с кем встречалась,
желала людям счастья и сама рвалась к нему. Но она родилась и выросла в скиту.
Инокини и белицы, видя, как игуменья во всем потакает Фленушке, заискивали
перед ней; общая “любимица”, она делала, что хотела, и это постепенно приучило
ее к своеволию. Фленушка уже не представляла себе, как она сможет укротить свой
нрав. Тут одна из причин того, почему она боялась выйти замуж за Петю
Самоквасова: “...любви такой девки, как я, тебе не снести” [Мельников, 1993,
т.2, с. 401]. Всем этим и воспользовалась Манефа, чтобы подавить волю дочери.
Долго не покорялась Фленушка, но, в конце концов “анафемская жизнь”, как
называла она скитское существование, сломила ее Мельников провожал свою любимую
героиню на иночество, как на смерть.
Фленушка - быстрая, как ртуть, озорная,
лукавая, подвижная, любимица обители, огонь-девка, озорь-девка, угар-девка,
баламутка и своевольница - как горько смиряет она себя, как скручивает, как
мучительно душит в себе живое, склоняя голову под черный куколь. С жизнью
прощается! Еще перед иночеством говорит она своему возлюбленному: “Сорная трава
в огороде... Полют ее, Петенька... Понимаешь ли? Полют... С корнем вон... Так и
меня” [Мельников, 1994, т. 1, с. 368].
Хитростью отсылает Петеньку на три дня из
обители, чтобы не видел пострига: Петенька такого не выдержит. Петенька –
“жиденек сердцем”... Петенька потом кинется: “Фленушка!”— а Фленушки уже не
будет, вместо Фленушки с каменной твердостью глянет сквозь него
новопостриженная мать Филагрия: “Отыди от мене, сатано!” [Мельников, 1994, т.
1, с. 389].
В журнале "Русская старина" за 1887
год была опубликована история прототипов, с которых писана любовь Фленушки и
Самоквасова. Нет, "забубенным гулянием", в котором утопил добрый
молодец "горюшко-кручинушку", там не обошлось. В жизни-то Самоквасов
иначе расстался с матерью Филагрией: он ее убил, труп запер, послушницам,
уходя, сказал, что игуменья спит: не приказала-де беспокоить. Час спустя
послушницы все-таки обеспокоились, взломали дверь и увидели игуменью,
привязанную косой к самоварному крану и с ног до головы ошпаренную: она умерла
от ожогов, не издав ни звука. Следствия не было: раскольницы избежали огласки —
и сошла в могилу мать Филагрия, она же огневая Фленушка, так же, как сходит в
межу сорная трава, выполотая с огорода, — беззвучно и безропотно.
Движущей силой судьбы героев почти всегда
является капитал. Ведь разве
Маше Залетовой
выпало бы на долю столько страданий,
если бы ее отцу не втемяшилось во что бы то ни стало завести пароход и
разбогатеть еще больше, разбогатеть без предела? И еще две жертвы.
Евграф
Масленников
не мог защитить ни себя, ни своей чистой любви; он об этом и
подумать не смел; он твердо знал: у кого богатство, у того и “воля” — то есть
полный произвол. Он сгинул где-то, а его возлюбленной Марье Гавриловне,
вынесшей все надругательства старика Масленникова, предстояло еще раз пережить
и любовь и унижения. Мучитель был другой, а причина мучений та же: богатство,
дух стяжательства.
Наряду с Фленушкой и Настей Чапуриной можно
поставить
Дуню Смолокурову
, одну из героинь романа “На горах”; это,
правда, несколько бледный, но тоже поэтический и идеальный образ, от которого
“веет чем-то национально-чистым” [Янчук, 1911, с. 199].
Дуня Смолокурова тоже искала свет “истинной
веры”. С самого раннего детства ее окружали скитницы и канонницы, а растила и
лелеяла убитая безысходным горем темная староверка Дарья Сергеевна. Но детским
своим сердцем чуяла Дуня, что люди — и прежде всего ее родной отец — в делах
своих поступают не по “слову божьему”. От старообрядческих скитов и молелен
дошла она до хлыстовских радений. Что помогло ей освободиться из трясины
хлыстовской обезличивающей мистики, от корыстного шантажа “божьих людей”?
“Слово божье”? Нет. Здоровое чувство отвращения и брезгливости отшатнуло ее от
исступленного изуверства, от безобразного разврата во славу Господа Бога. И
опять Мельникову было как будто бы уже некогда рассказать, какова была Дунина вера
в Бога православной церкви.
Если романы Мельникова называют энциклопедией
народной жизни, то его герои – страницы этой энциклопедии. Все они проходят в
повествовании всякого рода испытания: любовь, богатство, слава, … гибель
близких … Важным является то, насколько эти герои, пережив все перипетии,
остаются верными нравственным законам. Тем самым автор подчеркивает, что судьбу
человека определяет не наличие власти и не количество денег, ее определяет Бог,
который судит по степени соблюдения тех нравственных ценностей, что являются
основополагающими в жизни человека. Поэтому в конце романа каждому воздается по
делам своим.
§
4. Дилогия П.И. Мельникова в контексте русской литературы второй половины XIX
века
П.И. Мельников относится к таким писателям,
которые находятся будто бы “на обочине”, им почти не уделяется внимания и места
в вузовских и школьных курсах литературы, нечасто появится статья, книга или
диссертация об их творчестве. Однако взгляд на книжные полки едва ли не каждой
читающей семьи обнаружит иное: там почти обязательно стоят тома эпопеи
Мельникова-Печерского “В лесах” и “На горах”.
Через сто с лишним лет после появления романа
представляется, что в загадке Мельникова-Печерского было то, что тема книги
определялась не столько описываемым в романе временем, сколько временем его
написания. Действие эпопеи разворачивается между второй половиной 40-х годов и
первой половиной 50-х. В течение 60-х годов писатель практически не работает, в
1871—1874 годах печатается роман “В лесах”, а 1875 годом принято датировать
появление романа “На горах”. Это сопоставление дат не случайно возникает в
творческой биографии Мельникова-Печерского. Десятилетие между серединой 40-х и
50-х годов давало писателю материал для наблюдений, подсказывало драматические
эпизоды истории старообрядчества, давало и подлинное, а не понаслышке знание
жизни.
На время работы Мельникова-Печерского над
эпопеей и ее публикации в истории русской литературы приходятся знаменательные
события: появляются “Анна Каренина” Л. Н. Толстого, “Подросток”, а чуть позже
“Братья Карамазовы” Ф. М. Достоевского, “Господа Головлевы”
М. Е. Салтыкова-Щедрина. Еще на рубеже
60—70-х годов выходят “Обрыв” И. А. Гончарова и “Бешеные деньги” А. Н.
Островского, а в середине 70-х написан “Захудалый род” Н. С. Лескова. Как
всякое хорошее литературное произведение, эти книги дают подлинное осмысление
современной действительности, их авторы ставят многообразные по глубине и
широте охвата жизненных явлений проблемы. Однако эти произведения объединяет
еще одно общее начало: все они в той или иной степени ставят во главу угла
проблемы семьи и ее существования, особенно в пореформенное время, то есть
выдвигают на первый план, пользуясь определением Л. Н. Толстого, “мысль
семейную”. Уже в “Обрыве” Гончарова основное действие и проблематика романа
разворачиваются прежде всего внутри семейного круга, для которого принципиально
значимым оказывается отношение разных героев и разных поколений к традициям и
нравственным устоям общества. О сложении “случайного семейства”, как, вероятно,
определил бы подобную семью Ф. М. Достоевский, основанного на деловом расчете и
договоре, рассказывает в “Бешеных деньгах” Островский.
Л. Н. Толстой осознал и показал важность для
человека принадлежности к определенной “породе”, к миру определенной семьи еще
в “Войне и мире”, хотя и не выделял в ней особо “мысль семейную” [Прокофьева,
1999, с. 22]. Зато в “Анне Карениной” именно эта тема стала основной, предстала
не только как сопоставление и противопоставление счастливых и несчастливых
семей, но и как проблема исполнения или нарушения нравственного закона. И хотя
роман развернут на широком социальном фоне (недаром точнейшее определение
пореформенной эпохи дается именно в нем), экономические причины лишь
сопутствуют и порождаются нестроением семейной жизни, разладом и
безнравственностью в семье Облонских, нисколько не умаляют слаженности семьи
Константина Левина и будто бы никакой роли не играют в семейной жизни Карениных
и во взаимоотношениях Анны и Вронского.
Исследуя “случайное семейство” и его жизнь в
“Подростке”, Достоевский во многом склонен объяснить как появление его, так и
глубокие социальные и нравственные проблемы его существования и воспитания
нового поколения всем неустройством “мечущегося” времени. В “Братьях
Карамазовых” перед нами уже не одно “случайное семейство”, а история и события
жизни членов семьи Карамазовых вводят читателя в круг самых злободневных
социальных и самых глубоких нравственных и философских проблем [Прокофьева,
1999, с. 22]. Процесс вымирания, утраты экономических и исторических позиций
дворянством М. Е. Салтыков-Щедрин изображает также не в какой-либо иной форме,
а именно как историю семейства Головлевых. Тема эта не будет оставлена
писателями и позже: в 80-е годы Салтыков-Щедрин продолжит ее в “Пошехонской
старине”, мало известный теперь писатель Д. И. Стахеев в произведениях
“Избранник сердца” и “Законный брак”, А. И. Эртель в романе “Гарденины”.
Общественную ситуацию пореформенной эпохи, преломленную в сфере семейных
отношений, герои Эртеля будут ощущать так, будто у них “все ползет из рук”, а
генеральша Гарденина даже подумает, что у нее “земля из-под ног уходит”
[Прокофьева, 1999, с. 23]. Подобные примеры можно было бы множить, но наша
задача заключается в другом: привлечь внимание к тому, что эпопея
Мельникова-Печерского сопоставима именно с этим рядом произведений русской
литературы.
В постановке основных социальных вопросов
времени (именно они в первую очередь изучались советским литературоведением)
писатель, возможно, и не был первооткрывателем, так как действительно до него
было сказано о “темных” сторонах жизни и предпринимательства купцов, о
разделении общества на бедных и богатых, о новых, пришедших с капиталистическим
укладом жизни деловых отношениях. Он лишь преломил проблему сквозь призму
своеобразного этнографического материала. Но безусловно, что в изображении и
осмыслении уклада семейной жизни, происходящих в этой сфере изменений
Мельников-Печерский шел в ногу со временем, был на магистральном пути развития
русской литературы и раскрыл эту проблему одновременно с ведущими писателями
эпохи, однако по-своему, верно поняв закономерные проявления современной ему
эпохи.
Опора на историю, фольклор, средневековые
литературные памятники отличает его эпопею, как и произведения ведущих
писателей. Ф. И. Буслаев еще в 60-е годы писал о том, что главное направление
современной жизни задают вопросы народности, это определялось интересом
русского общества к национальной художественной культуре и развитием
исторического самосознания и выразилось в литературе, художественной культуре и
направлении развития исторической и филологической наук [Николаева, 1999, с.
28].
Мельников создавал “В лесах” и “На горах” в
те годы, когда в русской литературе бурно развивался социально-психологический
роман, достигший в творчестве И. С. Тургенева, И. А. Гончарова, Л. Н. Толстого
и Ф. М. Достоевского своего наивысшего расцвета. Но в тогдашней литературе
существовали и другие жанровые разновидности романа. Одной из них был так
называемый “деловой” роман, непосредственно связанный с традицией “Мертвых душ”
Н. В. Гоголя. В критике тех лет типическим в этом смысле произведением считали
“Тысячу душ” А. Ф. Писемского. Отличительной особенностью такого романа было
то, что его персонажи действовали не только в бытовой сфере или в сфере
интимных отношений, но прежде всего и преимущественно в сфере “деловой”
(государственная служба, промышленные или торговые спекуляции и т. п.).
Конечно, Мельников не прошел мимо завоеваний
социально-психологического романа. Многие его герои, особенно те, кому он
сочувствует,— это люди сильных страстей и сложных чувств. Когда он оставляет их
наедине с самими собой, он пользуется и приемами психологического анализа. Но в
целом психологический анализ в стиле Мельникова — лишь вспомогательное средство
выразительности. Характеры его героев определяются прежде всего в действии,
которое чаще всего связано с главным делом их жизненной практики. Вот почему
все эти, казалось бы, преизобильные сведения о промыслах, о купеческих плутнях,
о делах “раскольников” не имеют в нашей памяти самодовлеющего значения:
вспоминая о них, мы чаще всего даже незаметно для самих себя начинаем думать о
судьбах людей. И это не только потому, что в литературе мы интересуемся прежде
всего тем, что происходит с человеком; тут сказывается воля Мельникова-художника.
По своей “скрытности он почти никогда не высказывал своего отношения к
изображаемой жизни ни в форме философских рассуждений, как это бывает у Л. Н.
Толстого, ни в публицистически страстных отступлениях, как у Н. В. Гоголя”
[Еремин, 1976, с. 6]. В этом смысле Мельников ближе к Пушкину-прозаику. Чтобы
вникнуть в существо идей Мельникова-художника, нужно присмотреться к судьбам
его героев.
Особенность личности Мельникова — способность
бесконфликтно совмещать противоположности — проявилась на всех уровнях
художественной структуры дилогии. И характеры героев, и образ русской культуры
в целом преисполнены контрастов; автор сочно живописует эти несовместимости и
уходит от их осмысления. Христианские религиозные традиция сосуществует в
тексте с реконструированным язычеством, но их столкновение не становится
предметом рефлексии или философских построений. Огромный, в некотором отношении
беспрецедентный материал подан в форме наивного сказа, без характерного для
русского романа интеллектуального осмысления. Может быть, именно это послужило
причиной поверхностного интереса критики, отмечавшей прежде всего богатство
этнографической основы и мастерство в описании быта (даже отрицательно
относившийся к писателю Салтыков-Щедрин считал его романы настольной книгой для
исследователей русской народности — и рассматривавшей произведения Мельникова в
стороне “от русла реалистических романов девятнадцатого века”: он “не психолог,
и еще менее того философ”, не ставит перед собой идейных сверхзадач и “больше
чем кто-либо ... может быть назван чистым художником” [Шешунова, 1994, с. 581].
Русская литература на протяжении всего XIX
столетия неотступно созидала великий эпос народной жизни. Гоголь и Кольцов,
Тургенев и Некрасов, Писемский и Никитин, Салтыков-Щедрин и Лесков, Глеб Успенский
и Короленко, Толстой и Чехов — каждый из них внес в этот эпос свое, в высшей
степени своеобразное, нисколько не нарушая, однако, его внутренней цельности.
Все, что создал Мельников-художник — и в
особенности его эпическая дилогия “В лесах” и “На горах”,— в этом великом
русском эпосе не затерялось, не потускнело во времени.
§
5. П.И. Мельников в оценке русской критики
П. И. Мельников принадлежит к писателям,
смысл творчества которых не был простым и однозначным, и ввиду особой специфичности
художественной формы не был полностью понят современниками. В истории русской
литературы трудно найти писателя, творчество которого получало бы столь
противоречивые и даже взаимоисключающие оценки, как творчество Мельникова.
Его служебная деятельность в качестве
чиновника особых поручений при Министерстве внутренних дел и грозная репутация
гонителя раскола и “зорителя скитов” сказывалась на оценке его литературных
трудов и предвзятом отношении некоторых критиков к его творчеству [Власова, 1982,
с. 94]. Вопрос о характере народности произведений писателя решался
противоречиво.
Общественную значимость этнографизма и
художественную ценность произведений Мельникова признавали многие
исследователи, видевшие в них большое обличительное начало [Миллер, 1888, т. 3,
с. 63]. Показательно отношение к его творчеству Л. Толстого, А. М.
Скабичевского, А. И. Богдановича. Н. Я. Янчук, восхищавшийся богатством и
достоверностью фольклорно-этнографических фактов в произведениях Мельникова,
пишет: “… значение этих обоих романов, “В лесах” и “На горах”, особенно
первого, достаточно оценено русской критикой. Все согласны в том, что автор
развернул здесь перед читателем неведомый мир, полный самобытной
оригинальности, но мало известный до тех пор большинству русского общества, а
между тем достойный внимания уже потому, что здесь сохранились многие стороны
русской жизни и черты русского духа, которые в других слоях или изменились или
совсем утратились. В этом старообрядческом мире, на окраинах средней Волги,
автор показывает нам исконную, кондовую Русь, где никогда не бывало чуждых
насельников и где Русь исстари в чистоте стоит, во всем своем росте и
дородстве, со всеми прирожденными ей свычаями и обычаями” [Янчук, 1911, с.
193].
Однако Н. Я. Янчук замечает также, что в этом
идеализированном изображении много неестественного и неискреннего: “Есть
писатели, произведения которых при первом своем появлении обращают на себя
внимание читающей публики, их читают с интересом, замечают в них новизну и
известную оригинальность, отдают должное литературному таланту их автора, и
считается даже предосудительным для образованного человека не быть знакомым с
этими произведениями. Но вместе с тем случается, что даже при выдающемся
интересе таких произведений в читателе остается в результате какая-то
неудовлетворенность, иногда даже досада.
Однако это не такого рода чувство, какое
испытывается вдумчивым читателем, например, при чтении Гоголя, когда вы
скорбите вместе с автором об изображаемых им пошлостях жизни и вместе с тем
проникаетесь глубоким уважением к самому автору,— нет, наоборот, вам становится
досадно не на изображаемые явления действительной жизни, а на самого автора. В
чем же дело?
В том, что при известном, иногда даже
выдающемся, литературном интересе такого рода произведений в них чувствуется в
конце концов какая-то фальшь, и нам становится досадно, что автор губит свое
литературное дарование, направляя его на ложный путь. Дальнейшая судьба этих
произведений обыкновенно такова, что они при всех своих внешних достоинствах и,
несмотря на свою первоначальную популярность со временем забываются широкой
читающей публикой, сохраняя за собой лишь интерес литературно-исторический”
[Янчук, 1911, т. 4, с. 194].
Одну из причин этой фальши Н.Я. Янчук видит в
резком изменении мнения относительно раскола. “Не вдаваясь в подробное
рассмотрение вопроса о том, насколько Мельников был убежденным врагом раскола и
пособником правительства в делах его обличения и преследования, мы должны
отметить, что “художественное изучение раскола” Мельниковым, как величали его
очерки из раскольничьего быта критики “Русского вестника”, носят на себе следы
некоторой двойственности в отношениях автора к этому в высшей степени важному
бытовому и историческому явлению русской жизни.
Вращаясь с малолетства в среде поволжских
скитов, он сохранил от детских лет как бы некоторое любовное отношение к этой
жизни и ее оригинальным особенностям; затем, когда он стал страстным любителем
старины и увлекся местной историей и археологией, он невольно проникался
уважением к тем людям, которые хранили старину и готовы были пострадать за нее.
Но в то же время, имея определенные поручения от своего начальства, клонящиеся
далеко не к пользе этих хранителей старины, Мельников не стеснялся приводить в
исполнение эти поручения. Читая некоторые сцены из его произведений этого
круга, вы готовы принять его самого сторонником и защитником этой старины, до
того он и сам увлекается рисуемыми им картинами и вас увлекает видимого
искренностью, правдивостью и как будто полным сочувствием тому, что он
описывает. Но вы не должны забывать, что за этим увлекательным рассказчиком
стоит чиновник министерства внутренних дел, имеющий тайное поручение всеми
доступными ему способами выведать всю подноготную раскольничьей жизни в лесах и
на горах, в стенах скитов и на рыбных и лесных промыслах, в селах и в городах—и
донести по начальству для административных соображений, а по возможности
приложить и свои заключения. И вот источник той фальши, которую не может не
почувствовать вдумчивый читатель при чтении многих нередко талантливых
произведений Мельникова” [Янчук, 1911, т. 4, с. 196].
Несколько противоположную точку зрения
высказывает современник Мельникова – А. Измайлов. Критик, восхищаясь
фундаментальностью и яркостью романа, ставит дилогию Мельникова рядом с
произведениями Островского: “В великолепной картинной галерее русского
бытописательного искусства Мельникову принадлежит единственное и чудесное
создание, имеющее право быть поставленным непосредственно за холстом
Островского, изображающим “темное царство”. Огромное, можно даже сказать,
необъятное полотно Мельникова посвящено тому же „темному царству”, и оно не
тускнеет, не вянет от близости к вдохновенному созданию автора “Грозы””
[Измайлов, 1909, с. 5].
Автор “Грозы” и автор “Лесов” и “Гор” (так
Мельников для краткости сам называл иногда свои “В лесах” и “На горах”) как бы
размежевали область своего исследования. Островский взял город и село,
Мельников - лесную дремучину. Островский тронул всю широту “мирских” настроений
“темного царства”, - Мельников часто проходил там же, но преимущественно,
специально взял на себя миссию изучить и показать темную душу в ее религиозном
самоопределении, бросающем жутко - мерцающий отсвет на всякое ее дело, слово и
мысль…
В обрисовке русской обыденщины и обыденного
чувства Мельников идет не одиноко, но рядом с другими русскими писателями,
освещавшими быт купечества и крестьянства, и, прежде всего, с Островским.
Критика не раз указывала, что здесь, в постижении народных типов, он близок к
бытописателю Титов Титычей, Диких или Кабаних. Это действительно можно видеть,
например, на фигуре Чапурина…
Островскому выпало счастье найти критика -
художника, который прочувствовал весь ужас его “темного царства” и дал
философский синтез всей его работы. После Добролюбова даже маловнимательному
читателю стали ясны все точки над i, которых не мог и не хотел поставить
Островский, как художник.
Такого счастья не знал Мельников. Его романы
появились уже тогда, когда русская критика оскудела. Большинство критиков не
рассмотрело ничего дальше внешних форм и внешних фактов мельниковского
рассказа. Она следила за ними и преклонялась пред редким даром
бытописательского мастерства Мельникова, пред его изумительною памятливостью на
жизненные впечатления, пред сочною красочностью, исключительною меткостью
наблюдательности и колоссальным запасом знаний.
Она не хотела постигнуть синтеза работы
Печерского и не могла точными словами уяснить читающей публике, почему он ей
так нравится и так врезается в память, - почему, по прочтении “В лесах” и “На
горах”, ей становится в такой мере понятна русская душа.
В этом было еще новое доказательство
положения, что наша критика последнего 25-летия не опережала чуткого читателя,
но шла по его следу” [Измайлов, 1909, с. 4-6].
А. Измайлов в своей статье указывает истинную
причину того, почему дилогия получила отрицательные характеристики со стороны
критики того времени. Главный интерес Мельникова и главная его заслуга, которая
в глазах большинства его критиков так и не осветилась, - именно в том, что он
начертал жизнь русской души под углом зрения и в окраске религиозного уклада
.
То, что он с изумительным знанием и
мастерством “воспроизвел быт русского староверия и потом (“В горах”) -
сектантства, далеко не так важно, как уяснение им психологии этих людей, так
близко подпустивших к своему сердцу закон предания, закон обычая, что личная
жизнь этого сердца оказалась смятой, задавленной и заглушенной
.
Вот
центральная точка в писательстве Печерского, в которую должны бить все лучи
философской критики и которая осталась в тени, потому что наша критика была
какою угодно - исторической, гражданской, эстетической, но не философской.
Первое — красочный быт, удивительное
своеобразие внешних форм народной жизни — видели. Второе — трагедии душ,
лишенных счастья или отказавшихся от него во имя гневного и немилостивого Бога,
запрещающего всякую земную радость, - просмотрели. Видели черную рясу матери
Манефы или вчера еще беззаботной Фленушки, но прислушаться к биению их сердец
под этою рясою, не сумели, на один у всех образец. И это было огромной
критической ошибкой, потому что выводы Мельникова просятся под обобщения. Они
уясняют нечто - и многое - не только в ограниченной сравнительно области “людей
древнего благочестия”. Они знаменательны для постижения русской души вообще. И
в литературных типах русской интеллигенции, и в подлинной жизни можно многое
понять при свете этого подсказа Мельникова о религии, умерщвляющей земное
счастье и делающей из людей мертвые и унылые ''машины долга”” [Измайлов, 1909,
с. 6].
Революционно-демократическая критика в лице
Н. А. Добролюбова,
Н. Г. Чернышевского, М. Е. Салтыкова-Щедрина,
Н. А. Некрасова положительно оценивала художественное творчество писателя.
“Великолепным писателем” называл Мельникова М. Горький. Многие критики
признавали за Мельниковым большие заслуги в разработке литературного языка и
сравнивали его с Далем и Лесковым [Канкава, 1971, с 175].
Более объективно, глубоко и многосторонне
оценили творчество Мельникова советские литературоведы, хотя в отдельных
случаях также имела место односторонность выводов. Так, крайне субъективно
расценил значение фольклора в произведениях Мельникова И. С. Ежов. Он находил
реакционным обращение писателя к устно-поэтическим материалам, поскольку оно
содействовало идеализации быта старообрядческой буржуазии [Ежов, 1956, с.
3-10].
В советском литературоведении была поставлена
как самостоятельная проблема изучение фольклора в творчестве П. И. Мельникова.
В 1935 году появилась статья талантливого фольклориста и литературоведа
Г. С. Виноградова о фольклорных источниках
романа “В лесах”. Написанная на широком сравнительном материале, эта работа
выявила книжные источники романа. Увлеченный блестящими результатами
исследования в этой его части, Виноградов категорически отрицал мысль о
собирательской деятельности и личных фольклорных записях писателя. Статья
создала у многих убеждение в книжном характере фольклоризма Мельникова
(Виноградов находил превосходными результаты такого фольклоризма) [Виноградов,
1934, с. 12].
Л. М. Лотман отметила идеализацию
патриархальных форм старообрядческого быта в дилогии Мельникова, объясняя ее
влиянием славянофильско-почвеннических теорий. Она подчеркнула художественное
значение фольклора в творческом методе писателя, определившее оригинальность
его манеры и самобытность творчества в целом [Лотман, 1956, с. 238].
В последние два десятилетия проблемы
фольклоризма творчества
П. И. Мельникова и изучения его
фольклорно-этнографических интересов поставлены с учетом сложности и
многосторонности их аспектов, на основе более тщательного изучения
биографических и архивных данных. Появились обстоятельные, отличающиеся
объективностью анализа очерки творческой деятельности Мельникова.
Чем дальше отодвигается от нас эпоха русской жизни,
описанная писателем, тем больший интерес вызывают его произведения в
читательской среде и тем важнее разобраться в характере его творчества,
важнейшая особенность которого — многостороннее и разнообразное использование
фольклора.
Л. А. Аннинский в своей книге “Три Еретика”
провел исследование о степени востребованности и популярности дилогии с момента
ее создания. Вывод таков: два романа, написанные П. И Мельниковым в “московском
изгнании”, — в золотом фонде русской национальной культуры. Автор статьи
указывает: “Появившись в семидесятые годы XIX века, романы эти сразу и прочно
вошли в круг чтения самой широкой публики. К настоящему времени издано, порядка
двух с половиной миллионов экземпляров. И это только отдельные издания, а есть
еще собрания сочинений Мельникова; их шесть, так что в общей сложности
обращается в народе миллиона три.
Большая доля этих книг выпущена тридцать лет
назад, во второй половине пятидесятых годов; затем идут два менее выраженных
издательских "пика" в конце семидесятых и в середине восьмидесятых
годов, то есть в наше время, и интерес, кажется, не слабеет.
Однако и в менее щедрые годы романы
Мельникова-Печерского не исчезают вовсе с издательского горизонта: шесть тысяч
экземпляров, выпущенные "Землей и Фабрикой" в 1928 году, а затем, в
середине тридцатых годов - однотомник под грифом Academia, откомментированный и
оснащенный с академической тщательностью,— все это говорит о том, что за сто с
лишним лет существования романы Мельникова ни разу не выпадали в полное
забвение; самое большое издательское "окно" не дотягивает до двадцати
лет: между академическим томом 1937 года и гослитиздатовским двухтомником 1955
года, с его трехсоттысячным тиражом, сразу рассчитанным на массовое чтение. А
еще инсценировки — их с десяток, и делались они в 1882, 1888, 1903, 1938, 1960,
1965, 1972 годах... А еще иллюстрации художников от Боклевского до Николаева.
Воистину, два романа, написанные когда-то изгнанником либерализма, имеют
удивительно счастливую судьбу; они сразу и прочно связались в сознании
читателей не с той или иной преходящей системой ценностей, а с ценностями
коренными, несменяемыми, лежащими в глубинной основе русской культуры”
[Аннинский, 1988, с. 191]
Л. Аннинский по степени признания
мельниковской эпопеи соотносит этот текст с самыми величайшими творениями
русской литературы. Это, прежде всего, романы, появившиеся одновременно или
почти одновременно с мельниковскими: в том же “Русском вестнике”, в те же 70-е
годы – “Анна Каренина” Л. Толстого, “Бесы” Ф. М. Достоевского, “Соборяне” Н. С.
Лескова, а также два романа Толстого и Достоевского; один — “Война и мир” —
появился десятилетием раньше, другой — “Братья Карамазовы” — десятилетием
позже, чем “В лесах” (впрочем, тогда же, когда “На горах”), но эти романы
просятся в сопоставление с мельниковскими по своей творческой установке: перед
нами национальные эпопеи.
По той же причине надо включить в этот круг
“Былое и думы”
А. Герцена, завершенные незадолго до того,
как Мельников приступил к писанию.
Еще три романа - близкой поры либо близкого
типа: во-первых, “Обрыв” И. Гончарова (1869 год), во-вторых, “Люди сороковых
годов”
А. Писемского (1869 год) и, наконец,
"Пошехонская старина" М. Салтыкова-Щедрина: написанная несколько
позже, в 1887—1889 годы, она перекликается с мельниковскими романами по
фактуре; и, конечно, если уж прослеживать до конца линию взаимоотношений двух
главных обличителей либеральной эпохи, то "Пошехонская старина" - это
как бы прощальное тематическое пересечение Щедрина с Печерским.
“Десяток книг, избранных мною для сопоставления,
— это цвет русской прозы второй половины XIX века. Сравним их, прежде всего, по
числу изданий, учтя как отдельные (титульные), так и включенные в собрания
сочинений. Вот результат моих подсчетов.
Вверху таблицы - Толстой: “Анна Каренина”
чуть-чуть опережает “Войну и мир”: сто восемь изданий. Следом идет “Обрыв”
Гончарова - 56 изданий. Далее — довольно плотной группой: “Былое и думы”,
“Пошехонская старина” и “Братья Карамазовы” — около 40 изданий в каждом случае.
Это - верхняя группа. В конце таблицы “Соборяне” Лескова и “Люди сороковых
годов” Писемского…
Мельников … с двадцатью изданиями, …
становится на седьмое место, опережая “Бесов” и приближаясь к “Братьям
Карамазовым”!”.
Иными словами: романы Мельникова-Печерского
читаются наравне с первейшими шедеврами русской классики, и это происходит не
столько вследствие его общей репутации, сколько благодаря только собственному
потенциалу этих романов” [Аннинский, 1988, с. 193-194].
А вот результаты исследования Аннинского
популярности дилогии у современного читателя.
“Вверху шкалы опять-таки "Анна
Каренина", тираж - четырнадцать миллионов. Одиннадцать миллионов -
"Война и мир". Семь миллионов — "Обрыв", четыре -
"Былое и думы".
Внизу шкалы - практическое отсутствие
"Бесов", ничтожный тираж "Людей сороковых годов" и треть
миллиона экземпляров "Соборян".
В середине, плотной группой: "Братья
Карамазовы", затем, Чуть отставая, — "Пошехонская старина" и —
мельниковские романы.
Два с половиной миллиона экземпляров его книг
держат имя Андрея Печерского в кругу практически читаемых классиков”.
Аннинский рассуждает о секретах популярности
и указывает некоторые из них.
1. “Созерцая эту гигантскую фреску, эту
энциклопедию старорусской жизни, эту симфонию описей и номенклатур, — впрямь
начинаешь думать: а может быть, секрет живучести мельниковской эпопеи — именно
в этом музейном собирании одного к одному? Может, не без оснований окрестили
его критики девятнадцатого века великим этнографом, чем невзначай и задвинули
со всем величием в тот самый "второй ряд" русской классики, удел
которого - быт и правописание, фон и почва, но — не проблемы? Ведь и Пыпин
Печерского в этнографы зачислил, и Скабичевский, и Венгеров — не последние ж
имена в русской критике! И то сказать, а разве народный быт, вобравший в себя
духовную память и повседневный опыт веков, — не является сам по себе величайшей
ценностью? Разве не стоят "Черные доски" Владимира Солоухина и
"Лад" Василия Белова сегодня в первом ряду нашего чтения о самих
себе?
Стоят. Это правда. Но не вся правда. И даже,
может быть, и не главная теперь правда: такая вот инвентаризация памяти.
"Лад" Белова и солоухинские письма — вовсе не музейные описания (хотя
бы и были те письма — "из Русского музея"). Это память, приведенная в
действие внутренним духовным усилием. Потому и действует. Вне духовной задачи
не работает в тексте ни одна этнографическая краска. Ни у Белова, ни у
Солоухина. Ни, смею думать, и у Печерского.
У Печерского, особенно в первом романе, где
он еще только нащупывает систему, этнография кое-где "отваливается",
как штукатурка. Две-три главы стоят особняком: языческие обычаи, пасхальные
гуляния, "Яр-Хмель"... Сразу чувствуется ложный тон: натужная
экзальтация, восторги, сопровождаемые многозначительными вздохами,
олеографические потеки на крепком письме... Эти места видны (я могу понять
негодование Богдановича, издевавшегося над тем, что у Печерского что ни герой —
то богатырь, что ни героиня — красавица писаная). Но много ли в тексте таких
"масляных пятен"? Повторяю: две-три главы особых, специально этнографических.
Ну, еще с десяток-другой стилистических завитков в других главах. Как же
объяснить остальное: весь этот огромный художественный мир, дышащий этнографией
и, тем не менее, художественно живой?” [Аннинский, 1988, с.195].
2. “Эпопея Печерского - книга о русской душе,
идущей сквозь приворотные соблазны. Это и есть ее настоящий внутренний сюжет.
История души — не в том психологическом
варианте, который разрабатывают классики "первого ряда": Гончаров,
Тургенев; и, конечно, не в том философском смысле, который извлекают из этой
истории классики, скажем так, мирового ранга: Толстой и Достоевский. У
Печерского особый склад художества и, соответственно, особая задача. История
русской души - это не пути отдельных душ; это не путь, скажем, Дуни
Смолокуровой, полюбившей Петю Самоквасова, расставшейся, а потом вновь
соединившейся с ним, а, кроме того, попавшей в сети хлыстовства и с трудом и
риском из этих сетей освободившейся. Ошибка — подходить к характеру Дуни и
вообще к героям Печерского с гончаровско-тургеневскими психологическими
мерками. У Печерского нет ситуации свободного выбора и нет ощущения характера,
который созидает себя, исходя из той или иной идеи, или интенции, или ситуации.
Здесь другое: ясное, логичное, ожидаемое, неизбежное и неотвратимое
осуществление природы человека, заложенной в него вечным порядком бытия. Судьба
должна осуществиться, и она осуществляется. Человек не может уклониться от
судьбы. Это — природа вещей” [Аннинский, 1988, с.195].
3. “Концепция П. И. Мельникова - это
концепция российского консерватора и православного ортодокса, с некоторым
умеренным оттенком славянского почвенничества. Это мечта о прочном, устойчивом,
едином, чисто русском мире, без лихоумных немцев, коварных греков и хитрых
татар, о мире, который стоял бы "сам собой", помимо внешнего
принуждения, держась органичной верой, преданием, традицией и порядком. Мечтая
о "строгой простоте коренной русской жизни, не испорченной ни чуждыми быту
нашему верованиями, ни противными складу русского ума иноземными новшествами,
ни доморощенным тупым суеверием", Мельников четко градуирует степени
порчи: хлыстов он изгоняет вообще за пределы истины, тогда как староверов
склонен привести к примирению с ней, при условии, что и староверы, и их
ортодоксальные противники откажутся от крайностей и изуверств” [Аннинский,
1988, с.196].
4. “…помимо узкой авторской концепции, здесь
есть ведь еще весь гигантский объем художественной истины. И есть чудо
искусства. Парадокс: именно Мельникову, гибкому чиновнику, "бесстрастному
функционеру", "карателю поневоле", удалось то, что не удалось ни
прямодушному и упрямому Писемскому, ни задиристому и упрямому Лескову: эпопея
русской национальной жизни, глубинный, "подпочвенный",
"вечный" горизонт ее, над которыми выстраиваются великие исторические
эпопеи Толстого, Герцена и Достоевского.
Для вышеописанной задачи нужны, помимо
уникальных этнографических знаний и умелого реалистического пера, еще и особый
душевный склад, соответствующий ей, и удивительная способность: совмещать
несовместимое, оборачивать смыслы, сохранять равновесие. То, что брезжится
Толстому в полувыдуманной фигуре Платона Каратаева, осуществлено в эпопее
Мельникова в образе некоей всеобщей национальной преджизни, спокойно
поглощающей очередные теории и обращающей на прочность очередные безумства
исторического бытия. Если уж определять, что такое “русская загадка” по
Мельникову-Печерскому, то загадка эта -сам факт природной русской живучести,
невозмутимо сносящей свое “безумие”. Эдакий родимый зверь с пушистым хвостом, —
то, что Аполлон Григорьев силился когда-то извлечь из Писемского. В ту пору
Мельников еще только подбирался к "зверю". Он в ту пору еще, так
сказать, доносы писал в свое министерство да обличительные рассказы, которые
Писемский, как известно, считал теми же доносами. Никому бы и в голову не
пришло, да и самому Мельникову, — что же такое, в сущности, начинал он писать в
форме своих служебных доносов. Ее-то и исследует, ее и описывает
Мельников-Печерский своим наивным пером, из простодушного обличительства
перебегающим в простодушное, до олеографии, любование и обратно. Он впадает в
этнографизм, но пишет отнюдь не этнографический атлас; он работает в традициях
психологизма, но поражает отнюдь не психологическими решениями; он дает нечто
небывалое, не совпадающее ни с философским романом, ни с историческим эпосом, —
он дает ландшафт национальной души.
Тот самый “природный ландшафт” души, на
русском Северо-востоке с XIV века складывающийся, о котором пишет и историк В.
О. Ключевский: “Невозможность рассчитать наперед, заранее сообразить план действий
и прямо идти к намеченной цели заметно отразилась на складе ума великоросса...
Житейские неровности и случайности приучили его больше обсуждать пройденный
путь, чем соображать дальнейший, больше оглядываться назад, чем заглядывать
вперед... Он больше осмотрителен, чем предусмотрителен, он... задним умом
крепок... Природа и судьба вели великоросса так, что приучили его выходить на
прямую дорогу окольными путями. Великоросс мыслит и действует, как ходит.
Кажется, что можно придумать кривее и извилистее великорусского проселка?.. А
попробуйте пройти прямее: только проплутаете и выйдете на ту же извилистую
тропу...”
Ключевский пишет — чуть ли не по следам
Мельникова-Печерского.
В статье Аннинский приходит к заключению: “Романы
Печерского — уникальный и вместе с тем универсально значимый художественный
опыт русского национального самопознания. И потому они переходят рамки своего
исторического времени, переходят границы узковатого авторского мировоззрения,
переходят пределы музейного краеведения и вырываются на простор народного
чтения, конца которому не видно” [Аннинский, 1988, с. 196].
Исследования Аннинского затрагивают не только
вопрос популярности дилогии в России, автор статьи указывает данные по
публикациям Печерского и за ее пределами. По его мнению, зарубежных переводов
мало. Два парижских издания в 1957 и 1967 годах; мадридский двухтомник 1961
года, берлинский двухтомник 1970 года, вышедший в издательстве
"Унион" - все...
Что тому причиной? “Огромный объем текста, в
котором "вязнут" переводчики и издатели? Замкнуто-русский
этнографический окрас его? Наверное, и то, и другое. Однако есть и третье
обстоятельство, которое я бы счел наиболее важным. Дело в том, что эпопея П. И.
Мельникова-Печерского не стала событием прежде всего в русской интеллектуальной
жизни. Да, эта книга стала широким народным чтением, причем сразу. Но она так и
не стала "духовной легендой" в то время как романы Достоевского,
Толстого, Герцена, рассказы Щедрина, Чехова - стали.
Вокруг Печерского в русском национальном
сознании не сложился тот круг толкований, тот "исследовательский
сюжет", тот "миф", который мог бы стать ключом к этой книге в
руках мирового читателя. Не сработал прежде всего русский интеллектуальный
механизм; а началось с того, что эпопея Печерского не получила духовно-значимой
интерпретации в отечественной критике” [Аннинский, 1988, с. 198].
Различие точек зрения затрудняет исследование
сложной самой по себе проблемы фольклоризма Мельникова. “Личность писателя “...
запечатлевается в его творчестве в таких сложных, а иногда даже преднамеренно
завуалированных формах, что бывает чрезвычайно трудно более или менее отчетливо
представить себе ее конкретные очертания”, — заметил М. П. Еремин, относя его к
числу наиболее “скрытных” писателей [Еремин, 1976, с. 12]. Завуалированность
идейного смысла романов Мельникова усложняет и характер использования
фольклорно-этнографического материала. В истории русской литературы нет другого
произведения, где бы сам фольклор со всей возможной полнотой сопутствующих
факторов был объектом художественного внимания.
Увлеченность фольклором, признание его
высокой эстетической и художественной ценности, как и углубленное изучение
народных говоров, дали писателю возможность значительно полнее и шире
демократизировать литературный язык, чем это делали другие писатели, его
современники. Позднее по тому же пути демократизации литературного языка
посредством соединения книжных элементов с фольклорными и народным просторечием
шли Н. С. Лесков, А. М. Ремизов, В. Я Шишков, А. В. Амфитеатров и другие.
М. Горький высоко ценил язык Мельникова и
считал его “одним из богатейших лексикаторов наших”, на опыте которого следует
учиться искусству использовать неиссякаемые богатства народного языка [Еремин,
1976, с. 12].
Энциклопедическая полнота сведений в показе
фольклорной стихии, которая поэтизировала и украшала народный быт и в среде
крестьянства, и в среде работного люда, и в буржуазно-купеческой, создает
впечатление некоторой идеализации жизни народа. Сам П. И. Мельников этого не
признавал, считая себя строгим реалистом и упрекая как раз В. И. Даля за
идеализацию купечества в рассказе “Дедушка Бугров”.
Мельников — писатель социальный. Историческая
и социальная жизнь произведений фольклора показана им не только в рамках патриархального
быта, но и на фоне роста купечества, на фоне расслоения крестьянства в условиях
жестокой конкуренции. Обильное привлечение фольклорно-этнографического
материала могло бы поставить под угрозу художественность дилогии, придав ей
характер иллюстративности. Писатель преодолел эту опасность силой своего
таланта и достиг высокого мастерства, раскрыв со всей возможной полнотой
заключающиеся в фольклоре художественно-поэтические возможности. Его дилогия
стала памятником исторической жизни русского народа и приобретает все большее
историко-познавательное значение. “В творчестве Мельникова “русская душа
русским словом говорит о русском народе””, — сказал известный историк К. Н.
Бестужев-Рюмин [Еремин, 1976, с. 12].
Известный сборник материалов “В память П. И
Мельникова”, изданный в Нижнем Новгороде в 1910 году, содержит итоговую статью
Н.Саввина “П. И Мельников в оценке русской критики”. В этой статье указаны
имена критиков, писавших о Печерском: О. Миллер, Д. Иловайский, А. Милюков, А.
Пыпин, П. Усов, А. Скабичевский, С. Венгеров,
А. Богданович, А. Измайлов.
Статья подводит итог о том, какое отношение
вызвали к себе произведения Мельникова среди литераторов конца XIX века.
Действительно, творчество писателя вызвало разноречивые оценки в современной
ему критике. Однако репутация Мельникова как писателя более глубокого, чем
просто этнограф, при его жизни так и не утвердилась. Несмотря на это,
произведения Мельникова были и остаются в числе наиболее читаемых и любимых.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Языковые особенности дилогии
П.И. Мельникова “В лесах” и “На горах”
§1.
Выразительные средства языка
Эпопея П. И. Мельникова-Печерского “В лесах”
и “На горах” написана своеобразным языком, благодаря которому большой по объему
текст читается на едином дыхании, свободно и легко. Читатель извлекает из
романа массу любопытнейших фактически достоверных знаний. Мы знакомимся с
историей и обрядностью раскола, народными обычаями и поверьями, узнаем, какие
промыслы были тогда развиты в различных селах, как говорили в Заволжье, чем
заполняли досуг...
Нельзя не отметить и
мастерство
Мельникова-пейзажиста
. Картины русской природы и колоритные жанровые сцены
переданы Мельниковым в слове так же впечатляюще, как Б. М. Кустодиевым в
живописи. В своем романе писатель словно предвосхитил сюжеты и краски таких
ярко нарядных полотен художника, как “Ярмарка”, “Праздник в деревне”, “Сцена у
окна”, “Купчиха на прогулке” и многих других.
Кустодиевские картины невольно всплывают в
памяти, когда читаешь у Мельникова: “Вырезался из-за черной, как бы ощетинившейся
лесной окраины золотистый луч солнышка и облил ярким светом, как снег, белое
платье красавицы и заиграл переливчатыми цветами на синем кафтане и шелковой
алой рубахе Алексея”. Вот появляется Настя “в алом тафтяном сарафане, с пышными
белоснежными тонкими рукавами и в широком белом переднике, в ярко-зеленом
левантиновом платочке” [Мельников, 1993, т. 1, с. 35].
Мало сказать, что язык дилогии Мельникова
красочен и эмоционален, он народен. Творчество писателя тесно связано с миром
родной природы. Символична картина гибели скитов - пожар в лесу.
“— Огонь идет!..
Вот перерезало дорогу быстро промчавшееся по
чапыжнику стадо запыхавшихся лосей... Брызнула из деревьев смола, и со всех
сторон полились из них огненные струйки.
Вдруг передняя пара лошадей круто поворотила
направо и во весь опор помчалась по прогалинке; извивавшейся середь чапыжника.
За передней парой кинулись остальные...
Не прошло трех минут, как лошади из пылающего
леса вынесли погибавших в обширное моховое болото...” [Мельников, 1993, т. 2,
с. 218].
Напряжение и страх, спасающихся от лесного
пожара старообрядцев передаются читателю, сразу попадающему во власть
художественного обаяния писателя... Чувствуется запах гари, приносимый ветром,
видится небо, будто “пеплом покрыто”, “как громадные огненные птицы, стаями
понеслись горящие лапы, осыпая дождем искр поезд келейниц”. Картина богата
романтическими эпитетами:
палящий огнедышащий ветер
;
стон падающих
деревьев; вой спасающихся от гибели волков, отчаянный рев медведей.
Экспрессивность
эпитетов
придает картине эмоциональную выразительность:
несмолкаемый
треск; огненный ураган; запыхавшиеся лоси; пламенный покров; кровавые волны;
пылающий лес
; и как контраст —
утомленные крылья птиц.
Динамичны выражения:
быстрее вихря;
заклубился дым; помчались сломя голову; блеснула огненная змейка; брызнула...
смола
.
Повторяются анафористическое местоимение
:
вот
;
наречие:
вдруг
. В этом своеобразие и выразительность языка Печерского.
Символична и другая, художественно
выполненная картина эпопеи. Подбирает к своим рукам Алексей Лохматый богатства
доверчивой Марьи Гавриловны, добрался он и до ее, бегающих по Волге пароходов.
И вот какую мрачную картину дает художник: “Галки расселись по рейнам и по
устью дымогарной трубы, а на носу парохода беззаботно уселся белоснежный мартын
с красноперым окунем в клюве. Мерно плещется о бока и колеса пустого парохода
легкий прибой волжской волны” [Мельников, 1993, т.2, с. 193]. Все удается
беспечному Алексею, сел он на богатства обманутой жены, как “мартын с красным
окунем в клюве”, и автор добавляет: “Не иначе, что у него тогда на кресте было
навязано заколдованное ласточкино гнездо” [Мельников, 1993, т.2, с. 193].
Вся эпопея Печерского, все ее изменения под
влиянием разнообразного содержания насыщены фольклором. Тексты романов наполнены
играми, гаданиями, обрядами. Автор любит русскую старину, праздники, связанные
с ними легенды, предания, поверия. Праздник весны у него - это огромное
лирическое отступление — пробуждение Ярилы: “Стукнет Гром Гремучий по небу
горючим молотом, хлестнет золотой вожжой - и пойдет по земле веселый Яр
гулять... Ходит Яр-Хмель по ночам, и те ночи “хмелевыми” зовутся. Молодежь в те
ночи песни играет, хороводы водит, в горелки бегает от вечерней зари до
утренней...” [Мельников, 1993, т.1, с. 423].
Текст художника в этом лирическом отступлении
насыщен
внутренними рифмами, аллитерациями
:
гром гремучий огни горят
горючие; котлы кипят кипучие.
Часто автор, как в народных произведениях,
ставит
эпитет после слова, к которому он относится;
также как “Со восточной со
сторонушки подымались ветры буйные, расходились тучи черные…” [Мельников, 1993,
т.1, с. 423].
Все богатство словарного запаса подчинено
воспроизведению картин. Буйство природы, пышной, могучей, сливается с бытом
русского человека, такого же сильного и прекрасного.
Песенная и в то же
время сказочная интонация
жизнеутверждающего праздника любви, природы
захватывает читателя, и этому способствует народно-поэтическая основа текста.
“Не стучит, не гремит, не копытом говорит, безмолвно, беззвучно по синему небу
стрелой каленой несется олень златорогий... Без огня он юрит, без крыльев
летит, на какую тварь ни взглянет, тварь возрадуется... Тот олень златорогий —
око и образ светлого бога Ярилы—красное солнце” [Мельников, 1993, т.2, с. 256].
В картине, с четким ритмическим рисунком, ощущается огонь, солнце, все
сливается в гимне любви и счастья. В певучем языке Печерского читателю
приоткрывается душа художника с ее глубокой интуицией, богатством
подсознательных чувств.
Картина пробуждения земли вызывает восторг и
удивление. Это гимн солнцу, земле, человеку. Здесь полное слияние слова,
образа, мысли. Печерский, а с ним и читатель заворожены могучей
жизнеутверждающей картиной, праздником всепобеждающей любви. Природа ликует,
она счастлива, это ее пышная кипучая жизнь, властная и захватывающая.
Бог Ярило полюбил землю: “Ох, ты гой еси,
Мать Сыра Земля! полюби меня, бога светлого, за любовь за твою я, украшу тебя
синими морями, желтыми песками, зеленой муравой, цветами алыми, лазоревыми;
народишь от меня милых детушек число несметное” [Мельников, 1993, т.2, с. 253].
Картина дана в стиле песенно-былинных сказаний, величавая и торжественная.
Авторская речь пересыпана
красочными эпитетами:
“И от жарких его
поцелуев разукрасилась (земля) злаками, цветами, темными лесами, синими морями,
голубыми реками, серебристыми озерами” [Мельников, 1993, т.2, с. 254].
Богатство образных характеристик придает тексту
эмоциональность
. Умело
подбирая слова, Печерский показывает скрытые возможности слова, пластично
рисует картину, с колдовской силой передавая переживания русской души.
Динамический образ праздника Ярилы — это сложный и многоцветный мир чудес.
Глубокое знание фольклора помогает Печорскому
выразительно запечатлеть народный праздник: “Любы были те речи Матери Сырой
Земле, жадно пила она живоносные лучи и порождала человека. И когда вышел он из
недр земли, ударило его Ярило по голове золотой вожжой, ярой молнией. И от той
молнии ум у человека зародился” [Мельников, 1993, т.2, с. 254]. Печерский
преклоняется перед человеческим разумом и его созданиями, поэтизирует их.
Художник погружает читателя в созерцание
прекрасного, заставляет услышать неуловимый зов природы с ее скрытой внутренней
жизнью: “... бывалые люди говорят, что в лесах тогда деревья с места на место
переходят и шумом ветвей меж собою беседы ведут... Сорви в ту ночь огненный
цвет папоротника, поймешь язык всякого дерева и всякой травы, понятны станут
тебе разговоры зверей и речи домашних животных... Тот „цвет-огонь" — дар
Ярилы... То — „царь-огонь!"” [Мельников, 1993, т.2, с. 254].
Печерский проникает в глубины народной
фантазии, передает легенды, связанные с природой, объясняет, что “святочные
гадания, коляды, хороводы, свадебные песни, плачи воплениц, заговоры,
заклинания,— все это “остатки обрядов стародавних”, “обломки верований в
веселых старорусских богов” [Гибет, 1972, с. 36]. Он не перестает удивляться
тому, что видит, наблюдает, и свое удивление передает читателю. “„Вихорево
гнездо"... на березе живет,— сказал Пантелей. — Когда вихорь летит да
кружит — это ветры небесные меж себя играют... пред лицом Божиим, заигрывают
они иной раз и с видимою тварью—с цветами, с травами, с деревьями. Бывает, что,
играя с березой, завивают они клубом тонкие верхушки ее... Это и есть „вихорево
гнездо"” Для счастья носили его люди на груди [Мельников, 1993, т.1, с.
380].
Путешествуя, Печерский собирал материалы
устной речи. Большое количество слов и выражений записал он в скитах, среди
лесов Керженских и Чернораменских. Когда впервые он выехал из дому в Казань,
его захватили услышанные им песни о Степане Разине, о волжских разбойниках —
вольных людях, и “про Суру реку важную
—
донышко серебряно, круты
бережка позолоченные, а на тех бережках вдовы, девушки живут сговорчивые” В
картине катанья на лодках использована бойкая народная песня:
Здравствуй, светик мой Наташа,
Здравствуй, ягодка моя!
Я принес тебе подарок,
Подарочек золотой,
На белу грудь цепочку,
На шеюшку жемчужок!
Ты гори, гори, цепочка,
Разгорайся, жемчужок,
Ты люби меня, Наташа!
Люби, миленький дружок!
[Мельников, 1994, т.1, с. 176].
Печерский
умело использует лирические и
лирико-эпические, исторические песни, былины, сказания, предания, пословицы,
поговорки. Он пишет, сливая литературное слово с народным, и достигает
совершенства.
В художественных текстах Печерского
часты
повторы.
Вот мчится Самоквасов, чтобы спасти Фленушку от религиозных пут.
“Не слышит он ни городского шума, ни свиста пароходов, не видит широко
разостлавшихся зеленых лугов. Одно только видит:
леса, леса, леса
… Там
в их глуши, есть Каменный вражек, там бедная, бедная, бедная Фленушка”
[Мельников, 1994, т.1, с. 332]. Или: “А за теми за церквами, и за теми
деревнями леса, леса, леса. Темным кряжем, далеко они потянулись и с Часовой
горы не видать ни конца им, ни краю.
Леса, леса, леса
” [Мельников, 1994,
т.1, с. 35].
При описании огневой хохотушки Фленушки автор
прибегает к отрицательным сравнениям:
“Не сдержать табуна диких коней,
когда мчится он по широкой степи, не сдержать в чистом поле буйного ветра, не
сдержать и ярого потока речей, что ливнем полились с дрожащих распаленных уст
Фленушки” (В лесах); “Не стая белых лебедей по синему морю выплывает, не стадо
величавых пав по чисту полю выступает: чинно, степенно, пара за парой, идет
вереница красавиц” или “ не о том думал Алексей, как обрадует отца с матерью,
…не о том мыслил, что завтра придется ему прощаться с родительским домом. Настя
мерещилась” [Мельников, 1994, т.1].
Использованы отрицательные сравнения и при
описании ранней трагической смерти Насти Чапуриной: “Не дождевая вода в Мать
Сыру Землю уходит, не белы-то снеги от вешняго солнышка тают, не красное
солнышко за облачком теряется, тает-потухает бездольная девица. Вянет майский
цвет, тускнет райский свет — краса ненаглядная кончается” [Мельников, 1993,
т.1, с. 498].
Смерть Насти, дочери тысячника,— одна из
самых мастерски написанных картин эпопеи. В контрасте с трагическим событием
или в тон ему автор
использует картины природы, прибегая к антитезе
:
“Только и слышно было заунывное пение на земле малиновки да веселая песня
жаворонка, парившего в поднебесье” [Мельников, 1994, т.1, с. 502].
В стиле народных причитаний идет все описание
похорон Насти. “Приносили на погост девушку, укрывали белое лицо гробовой
доской, опускали ее в могилу глубокую, отдавали Матери Сырой Земле, засыпали
рудо-желтым песком”. Печерского прельщает безыскусственность
народно-поэтического слова. Ритмически организованная речь способствует
впечатлению. Печальная напевность сцены смерти усугубляет трагизм.
Также усилению безысходности и трагичности
способствует авторский прием –
выделение определенной детали с последующей
антитезой.
Поражает искусство Мельникова с помощью этого приема подчеркнуть
глубину случившегося. “Вот двое высокорослых молодцов несут на головах гробовую
крышку. Смотрит на нее Алексей…
Алый бархат…алый
… И вспоминается ему
точно такой же
алый
шелковый платок на Настасьиной головке, когда она,
пышная, цветущая красотой и молодостью, резво и весело вбежала к отцу в подклет
и, впервые увидев Алексея, потупила звездистые очи…Аленький
гробок, аленький
гробок
!.. В таком же
алом
тафтяном сарафане…одета была Настя, когда
он…впервые пришел к ней в светлицу…” [Мельников, 1994, т.1, с. 495].
Используя
прием антитезы
, художник
удачно передает и душевное состояние Дуни Смолокуровой, попавшей в сети
хлыстов, ее смятение, тревогу: “Бешеная скачка, изуверское кружение, прыжки,
пляски, топот ногами, дикие вопли и завывания мужчин, исступленный визг женщин,
неистовый рев дьякона, бессмысленные крики юрода казались ей необычными,
странными и возбуждали сомнения в святости виденного и слышанного” И
вспомнилось ей красивое катание на косной, чистая песня: “Я принес тебе
подарок, подарочек дорогой, с руки перстень золотой...”. Молится Дуня, а в ушах
звенит: “На белу грудь цепочку, на шеюшку жемчужок, ты гори, гори, цепочка,
разгорайся жемчужок... [Мельников, 1993, т.2, с. 245].
Небывалой силы достигает трагизм в сцене
пострига Фленушки за счет использования
антитезы и параллельности
повествования.
Во время рассказа Сурмина о постриге, который происходит на
глазах у Самоквасова, Петр Степанович вспоминает о своей Фленушке, не зная, что
именно его любимую сейчас постригают в инокини: “Опять послышалось пение:
“Умый ми нозе, честная мати, обуй мя сапогом
целомудрия…”
- Это значит, Манефа теперь умывает ей ноги …
А вот теперь, объяснил Сурмин, - калиги на ноги ей надевает.
Ни слова Петр Степаныч. Свои у него думы,
свои пожеланья. Безмолвно глядит он на окна своей ненаглядной, каждый вздох ее
вспоминая, каждое движенье в ту сладкую незабвенную ночь.
“ Обьятия отча отверсти ми потщися”, - поют
там…
“Пускай поют, пускай постригают!.. Нет нам до
них дела!.. А как она, моя голубка, покорна была и нежна!..”
“Блудне мое изживше житие…” - доносится из
часовни.
А он, все мечтая, на окна глядит, со
страстным замираньем сердца, помышляя: вот, вот колыхнется в окне занавеска,
вот появится милый образ, вот увидит он цветущую невесту свою…”
Печерский умело заставляет почувствовать
прошлое. Простота и сдержанность художника при изображении ушедших в историю
трагических картин помогает запечатлеть все как летописное сказание. Темп
пострига Фленушки медленный, мерный, звуки приглушены, краски мрачны. “Клонет
ветер деревья, думает она, глядя на рощицу, что росла за часовней. Летят с них
красные и поблекшие листья. Такова и моя жизнь, такова и участь моя
бесталанная... Пришлось и куколем голову крыть, довелось надевать рясу черную”,
- причитает Фленушка [Мельников, 1994, т. 2, с. 387].
Художник свободно находит нужные ему слова,
помогающие выразить основное, нанизывает их одно к одному, как драгоценные
камни, и природа с ее богатыми и разнообразными красками помогает ему.
Сравнения, противопоставления
— любимые художественные средства Печерского, и все
их он берет из мира природы: “Как клонится на землю подкошенный беспощадной
косой пышный цветок, так, бледная, ровно полотно, недвижная, безгласная,
склонилась Настя к ногам обезумевшей матери...” или “Страшное слово, как
небесная гроза, сразило бедную мать” [Мельников, 1993, т. 2, с. 421].
Мельников умело подбирает средства
выразительности и для трагической ситуации, и для описания праздника, и при
составлении портретной характеристики. Сотканные, при помощи
красочных
сравнений, метафор, эпитетов, противопоставлений, повторов, взятых из мира
природы
, образы поражают своей яркостью и индивидуальностью. Таков и образ
прелестной Наташи Дорониной: “ Взглянул (Веденеев) и не смог отвести очей от ее
красоты. Много красавиц видал до того, но ни в одной, казалось ему теперь, и
тени не было той прелести, что пышно сияла в лучезарных очах и во всем милом
образе девушки… Не видел он величавого нагорного берега, не любовался яркими
цветными переливами вечернего неба, не глядел на дивную игру солнечных лучей на
желтоватом лоне широкой, многоводной реки… И величие неба, и прелесть водной
равнины, и всю земную красоту затмила в его глазах краса девичья!.. Облокотясь
о борт и чуть-чуть склонясь стройным станом, Наташа до локтя обнажила
белоснежную руку, опустила ее в воду и с детской простотой, улыбаясь,
любовалась на струйки, что игриво змеились вкруг ее бледно-розовой ладони.
Слегка со скамьи приподнявшись, Веденеев хочет взглянуть, что там за бортом она
затевает… Наташа заметила его движение и с светлой улыбкой так на него
посмотрела, что ему показалось, будто небо раскрылось и стали видимы красоты
горнего рая … Хочет что-то сказать ей, вымолвить слова не может…” [Мельников,
1994, т. 1, с. 176]. Вся эта картина как кружево выплетена умелой рукой автора.
Так же охотно
использует
Мельников и
вопросительную
форму
: “Где твои буйные крики, где твои бесстыдные песни, пьяный задор и
наглая ругань?.. Тише воды, ниже травы стал Никифор...” или “Куда делись
горячие вспышки кипучего нрава, куда делась величавая строгость? Косой
подкосило его горе...” [Мельников, 1993, т.1, с. 421].
Слог Печерского поэтичен, слова красочны
. У него свой народно-речевой строй, свой язык сердца.
Он тщательно выбирает и бережет каждое слово, взятое им. Слова у него гибки, и
заменить их нельзя, не нарушив этой своеобразной певучести и оригинальной
первозданности.
Связь народной поэтики с литературной формой
— это новое начало в поэтике наших классиков. Печерский бросил в классический
чисто литературный язык золотистый сноп ярких народных слов и выражений. Речь
Печерского своей первозданностью, свежестью поражает читателя. Автор поставил
уже точку, а в ушах еще звучат слова с их ритмом и народной интонацией.
Печерский владел тончайшей художественной
материей:
поэтикой перечня.
Иногда перечисления в тексте составляют чуть
ли не две страницы подряд. Эти перечни - те же колдовские "вадьи",
"окна" и "чарусы" его прозы. Богатый заволжский купец Патап
Чапурин задает гостям обед на пасху. Вслед за автором мы пробуем все:
пироги,
юху курячью с шафраном, солонину с гусиными полотками под чабром, индюшку
рассольную, рябчиков под лимоном...
Совсем другое — стол поминальный, когда
отмечает Патап Максимович сорочины по безвременно умершей старшей дочери Насте.
Трапеза по старине, как от дедов и прадедов заповедано: мирским
рыбье
,
келейным
сухоядное.
Кутья
на всех — из пшена сорочинского
с
изюмом да с сахаром. Блины
в почетные столы —
на ореховом масле
, в
уличные -
на маковом
, мирским -
с икрой да со снетками
, скитским
-
с луком да с солеными груздями. Стерляжья уха... расстегаи... ботвинье
борщевое... похлебка из тебеки... борщ с ушками... дыни в патоке... хворосты...
оладьи…
В каждом слове Печерский оттеняет русские
национальные особенности. Праздничные песни любви, такие своеобразные, по
словам художника, “могли вылиться только из души русского человека. На его
безграничных просторах раздольных, от моря до моря раскинувшихся равнинах”
[Мельников, 1994, т.1, с. 13].
Картины Печерского из жизни народа легки и
подвижны.
Содержание произведения сочетается с формой сказочного
повествования
. Все образные детали сливаются с целым. Лирические
отступления, которыми насыщена эпопее, - примеры поэтического искусства
художника, его образно-величавой формы, выполненной в народном стиле. Это
классическая, изнутри, от содержания идущая форма.
В гармоническом сочетании богатства народной
речи с красотой литературного слова — секрет художественности Печерского.
Народные слова он часто употребляет не только в диалогах действующих лиц, но и
в описаниях, в речи автора:
ярманка, громчей, молонья, зачали, сказывают,
разговоры покончились, крылос, нестыдение, борщевое ботвинье, песни играть
;
часто в тексте автора встречаются целые народные фразы: “Солнце с полден
своротило, когда запылилась дорожка, ведущая в Свиблову”; “Ложе—трава мурава,
одеяло—темная ночь, браный полог — звездное небо”, “Лес не видит, поле не
слышит; людям не про что знать”, “Незрел виноград не вкусен, млад человек
неискусен; а молоденький умок, что весенний ледок…”, “Что порушено, да не
скушено, то хозяйке в покор” и так далее [Мельников, 1993, т.1, с. 159, 143,
151].
Огромна работа Печерского в области русского
языка, большое количество народных слов, выражений и оборотов местных говоров,
идиом, этнографических, географических названий введено им в художественную
литературу. Печерский помогал В. И. Далю в составлении “Толкового словаря
живого великорусского языка”, в собирании слов и выражений.
Н. С. Лесков в изучении богатства русского
языка считал себя учеником П. И. Мельникова-Печерского. В безграничной любви
Печерского к слову, в пафосе его художественных произведений, сказалась его
любовь к русскому человеку, к родине.
§
2. Фольклорные мотивы в дилогии
2.1. Истоки фольклорности в творчестве
Мельникова
Чем дальше отодвигается от нас эпоха русской
жизни, описанная Мельниковым, тем больший интерес вызывают его произведения в
читательской среде и тем важнее разобраться в характере его творчества,
важнейшая особенность которого — многостороннее и разнообразное использование
фольклора.
В последние два десятилетия проблемы
фольклоризма творчества Мельникова и изучения его фольклорно-этнографических
интересов поставлены с учетом сложности и многосторонности их аспектов, на
основе более тщательного изучения биографических и архивных данных. Появились
обстоятельные, отличающиеся объективностью анализа очерки о творческой
деятельности Мельникова В. Ф. Соколовой, Г. С. Виноградова, Л. М. Лотман,
З. И. Власовой и другие.
В истории русской литературы нет другого
произведения, где бы сам фольклор со всей возможной полнотой сопутствующих
факторов был объектом художественного внимания. Может ли эрудиция автора
подобных произведений быть объяснена только использованием фольклорных
публикаций? Как формировались и выражались интересы писателя к устной поэзии
народа?
Известно, что Мельников рос в Семёнове,
уездном городе нижегородского Заволжья, богатого устойчивыми народнопоэтическими
традициями. Как большинство русских писателей, он впитывал устную поэзию с
детства, и, тем не менее, на него сильное впечатление произвело знакомство с
разинским фольклором, когда он ехал из Нижнего в Казань поступать в университет
и три дня слушал удалые песни лодочников и в их числе знаменитую “разинскую”.
Впоследствии он включит ее и в роман “В лесах”, процитирует в газетных статьях,
будет хранить в своем архиве. Общественные и литературные настроения 30-х годов
с их интересом к вопросам народности, углубленные занятия историей и увлечение
творчеством А. С. Пушкина и Н. В. Гоголя оказали решающее влияние на дальнейшее
формирование его художественного сознания, а впоследствии статьи Белинского и
знакомство через М. П. Погодина с избирательской деятельностью П. В.
Киреевского определили интерес к народной поэзии и быту.
В его “Дорожных записках на пути из
Тамбовской губернии в Сибирь” (1839—1841), первом печатном труде,
представляющем серию путевых очерков с разнообразными сведениями исторического,
этнографического и географического характера, даже со статистическими данными,
фольклор занимает значительное место и предопределяет характер литературной
деятельности в дальнейшем. Пересказываются исторические предания и легенды
Поволжья и Урала, слышанные от русского, мордовского и коми-пермяцкого
населения: о происхождении названия “Арзамас”; о Коромысловой башне и реке
Почайне; о Ермаке и его пещере на реке Чусовой; про камский городок Орёл, на
месте которого рос кедр с орлиным гнездом — его разорил Аника Строганов,
убивший орла; про чудские клады и городища, про богатыря Перю; воспоминания
старожилов о Петре Великом и Александре I; коми-пермяцкие песни и кумулятивная
сказка “Пошел козел за лыками”, характеризуются особенности пермского говора и
дан список слов, не встречающихся в литературном языке.
“Дорожные записки” печатались четыре года в
трех журналах, к моменту окончания их публикации автору было 24 года. Они
далеко не отразили всех научных интересов Мельникова, хотя в них достаточно полно
сказался первый опыт его собирательской деятельности.
В 40-х годах развертывается интенсивная
деятельность Мельникова по изучению истории, этнографии, фольклора и народного
языка. Нижегородский период сыграл определяющую роль в дальнейшей творческой деятельности
писателя. В “Нижегородских губернских ведомостях”, “Литературной газете”,
“Русском инвалиде” появляются его очерки по истории городов, монастырей,
церквей с упоминанием исторических и топонимических преданий, статьи о Минине,
Кулибине, Пожарском, Грозном.
Интерес к прошлому края определяли его
исторические изыскания; в это время Мельников изучает историю
Владимиро-Суздальского княжества и видит в преданиях один из важнейших
исторических источников: “Страх люблю я эти предания, этот разговор отдаленной
древности с новейшими веками, беседу сошедших в могилу прадедов — с их внуками,
беседу безыскусственную и потому-то лучше действующую и на сердце и на
воображение, нежели самая лучшая история” [Мельников, 1976, т. 1, с. 354-361].
В эти годы он сотрудничает и в “Отечественных
записках” и в “Москвитянине”, полагая, что задача обоих журналов — “знакомить
русских с родной Русью”, и не замечая существенных различий в их программе. Уже
в эти годы внимание писателя привлекает раскол как общественно-историческое и
социальное явление. Из раскольничьих преданий о Китеже он узнал топонимическую
легенду о “тропе Батыевой” и писал Погодину: “Занимался я также исследованием
тропы Батыевой и некоторых урочищ в Семеновском уезде” [Власова, 1992, с. 102].
Поверья о “тропе Батыевой” Мельников включил в “Отчет о современном
состоянии раскола в Нижегородской губернии” 1854 году, использовал в рассказе
“Гриша” (1860) и романе “В лесах”.
В эти же годы он увлекается исследованием
пути И. В. Грозного на Казань, пролегавшего, по указаниям летописей, через
Нижегородские земли. Упоминания об этом встречаются в письмах к Погодину и
Краевскому с 1842 по 1852 год. Письмо к Погодину от 4 февраля 1852 года
характеризует метод исторических изысканий Мельникова: “Летом проехал весь путь
Ивана Грозного от Мурома до Казани, нанес на карту все курганы, оставшиеся на
месте его станов, разрывал некоторые, собрал всевозможные предания, поверья,
песни о Казанском походе, смотрел церкви, Грозным построенные, видал в
семействах, происходящих от царских вожатых, жалованные иконы, списки с грамот”
[Власова, 1992, с. 102]. Собранные материалы были частично опубликованы в
статьях “Предания в Нижегородской губернии” (“Русский вестник”, 1867, с.
64-81), “Предания из времен похода Грозного на Казань”, “Памятники похода
Иоанна IV на Казань по Нижегородской губернии”. Им была начата статья “Путь
Иоанна Грозного”. В архиве Мельникова сохранились три незаконченные редакции
этой статьи. Есть и карта-схема пути Грозного с указанием населенных пунктов,
упоминаемых в летописи.
Статья изобилует преданиями и песнями о
Грозном, слышанными от русского и мордовского населения. Поскольку работа эта
относится к концу 40-х—началу 50-х годов, когда только начали создаваться фонды
отечественной фольклористики, особый интерес представляют тексты русских и
мордовских эпических песен, в ней упоминаемые. “В Нижегородской, Казанской и
многих местностях Симбирской губернии, — пишет Мельников, — живо в народе
воспоминание о грозном завоевателе Казанского царства. Здесь триста лет поются
былевые песни об Иоанне, до сих пор в Арзамасских и Ардатовских деревнях
старики любят петь:
Как года-то были старые,
Времена-то были прежние.
Как женился православный царь,
Иван, сударь Васильевич...
До сих пор памятен лихой удалец князь Михаил
Темрюкович, и жалобная песня о казни его нередко слышится на широких полянах
Арзамасских”. Дальше в статье рассматривается другая “былевая песня о
несчастной кончине царевича Иоанна Иоанновича” [Власова, 1992, с. 104].
Мельников так характеризует ее исполнение: “Сначала поется она громко, скоро,
как победный клик, но потом, когда речь пойдет о царевиче, переходит в
плачевную, заунывную. Начало этой песни-былины замечательно:
Грозен был воин царь наш батюшка,
Первый царь Иван Васильевич!
Он вывел Перфила из Новагорода,
Не вывел измены в Каменной Москве...
Третью — загадочную для фольклористов —
строку автор статьи поясняет в примечании: “Ссыльный в Нижний Новгород
новгородец, принявший иночество и имя Порфирия и построивший в Нижегородском
кремле монастырь святого Духа...”.
Мурза землю и песок
Честно принимает,
Крестится, бога благословляет:
Слава тебе, боже-царю,
Что отдал в мои руки
Мордовскую землю.
Поплыл мурза по Воложке,
По Воложке на камешке.
Где бросит земли горсточку
Быть там градочку.
Где бросит щепоточку —
Быть там селеньицу.
В статье цитируется уникальная мордовская
эпическая песня “На горах то было на Дятловых” — о подчинении мордовского
народа русскому царю. “Московский мурза” Иван IV получил в дар от посланцев Мордовии
блюдо земли и блюдо песку — символ покорности народа. Этот факт отражен и в
мордовских преданиях, которые также излагаются в статье. Текст песни был
опубликован Мельниковым в 1867 году в работе “Очерки мордвы”.
Там сообщалось, что песня записана от
обрусевшего мордовского племени терюхан в 1848 году священником села Сиухи,
который ее “предоставил преосвященному нижегородскому Иакову, ревностно
занимавшемуся собиранием народных сказаний во вверенной ему епархии. Покойный
преосвященный передал нам часть собранных им посредством приходских
священников” [Власова. 1982, с. 114]. (Сюжет этой песни был использован
Мельниковым в романе “На горах”).
Полностью приведена в статье и другая
эпическая мордовская песня — о мудрой девушке Сашайке, которая своим советом
помогла Грозному взять Казань.
Считая фольклор источником столь же
достоверным, как летописные сведения и архивные документы, писатель, возможно,
несколько прямолинейно представлял его связь с историей, отыскивая отголоски
подлинных исторических событий в песнях и преданиях. Но данные фольклора он
использовал с достаточной осторожностью: проверял их достоверность
археологическими, архивными данными, сверяясь нередко и с топонимикой, и с
диалектологией. Он замечает, что иногда “предания так темны, что нельзя сказать
почти ничего об них определенного”. Однако писателю важен и поэтический вымысел
сам по себе: “Если в некоторых преданиях и нет истины, зато в них есть дух
народный во всей простоте его”. В таких преданиях писатель ценит художественную
сторону и то, как отразилось народное понимание истории и характер
“фантастико-исторического творчества наших предков”
[Виноградов, 1936,
с. 12]. К сожалению, собственные записи Мельникова народных легенд и преданий
не сохранились, и неизвестно, имелись ли. По состоянию науки того времени даже
ученые довольствовались пересказом, а не дословной записью.
В начале 40-х годов Мельников увлечен
былинной поэзией. Он пишет “народную повесть” о князе Владимире и, посылая семь
отрывков из нее Краевскому, так излагает свой замысел: “Мне пришла в голову
мысль написать беллетристическое сочинение в духе народности. Для этого я взял
Владимира, нашего Карла Великого или Артура, окруженного своими паладинами —
Ильею, Чурилом, Яном и пр., утверждающего в Руси славянизм, не любящего
норманнов, проводящего дни свои в Берестове, побеждающего врагов и любимого
подданными. Таков он до христианства. Я употребил старинный размер, старинные
выражения, старинные идеи, а чтоб выразить славянизм совершеннее, вывел чехиню
и заставил ее пропеть чешские песни того времени. Чудесное — русско-славянское:
тут Перун-Трещица, Чернобог, домовые и лешие и пр. и пр. Но прочтите сами и,
если можно, напечатайте в „Отечественных записках"” [Власова, 1982, с.
115].
Это произведение в печати не появлялось, но
песни для задуманного образа чехини переводились из “Краледворской рукописи”.
Черновые наброски переводов двенадцати произведений сохранились в архиве
писателя. Полностью переведены семь лирических песен: “Ах, леса вы, леса
темные”, “Бегал олень по горам”, “Как пошла моя милая в бор зеленый”, “Плачет
девка в конопле”, “Ах, как веет ветерок да из-за княжеских лесов”, “В чистом
поле стоит дуб”, “Ах ты, роза, красна роза”. Опыты перевода показывают знание
русской песенной лирики; ее влияние ощущается в поэтическом языке песен.
Перевод Берга уступает мельниковскому в передаче народно-песенного стиля.
Мельников послал свои переводы Краевскому
(письма от12 января и 16 февраля 1841 г.), пять текстов отослал Погодину
(письмо от 2 марта 1841 г. и 1 февраля 1842 г.). Интерес к были нам и заботу о
их хранителях он проявлял всю жизнь. В 1855 году в селе Нижний Ландех
Владимирской губернии Мельников встретил безрукого нищего, который пел духовные
стихи. Это был Антон Яковлев, старик; он жил подаянием, ходил вместе с другими
нищими певцами по базарам и ярмаркам приволжских губерний. “Я записал со слов
Антона Яковлева несколько былин о богатырях, которые лишь весьма
незначительными вариантами отличаются от напечатанных в Собрании песен
Киреевского, и, кроме того, несколько преданий о разных местностях
верхневолжского края”, — сообщал Мельников.
В начале 40-х годов у Мельникова возник
замысел исторической сказки из времен Годунова. В архиве сохранился план этого
произведения: “Сказка о Ягоне-королевиче и о прекрасной царевне Ксении”.
Замысел его, подробно изложенный Краевскому, не был осуществлен.
В начале 40-х годах Мельников интересовался и
пугачевской темой. По-видимому, в Перми он говорил с местными краеведами о
пребывании Пугачева на Урале. От известного уральского краеведа, управляющего
имениями Строгановых, В. А. Волегова он получил рукопись с воспоминаниями о
Пугачеве Дементия Верхоланцева, “походного полковника Третьего Яицкого полка”,
и послал их 15 сентября 1840 года Краевскому с просьбой опубликовать в
“Отечественных записках”. Потом он неоднократно справлялся о судьбе рукописи, о
которой “давно знал и давно добивался”. Она сохранилась в архиве Краевского с
пометой “Запрещено 22 декабря 1840 года” [Власова, 1982, с. 115] .
Интерес к разинско-пугачевской теме Мельников
обнаружил и впоследствии, редактируя свою газету “Русский дневник”. Упоминания
о Разине и Пугачеве в форме, соответствующей официальной точке зрения, имеются
в статье А. Ф. Леопольдова “Поездка в низовое Поволжье”, где приводится
предание о том, как Разин плавал на кошме по Волге и не тонул, “так как его не
брала ни пуля, ни копье”, рассказывается о взятии Царицына Разиным и о
населенных пунктах Поволжья, где был Пугачев. В пяти номерах “Русского
дневника” публиковались материалы об атамане Заметаеве (Иван Петрович
Запромётов), который появился на Волге в 1775 году и считался сначала
сподвижником Пугачева.
Энергичная журнально-газетная деятельность
Мельникова привела к тому, что с 1845 года он был назначен редактором
неофициальной части “Нижнегородских губернских ведомостей”. В специальном
обращении к читателям он сообщал о новой программе газеты и как редактор уделял
особое внимание публикациям историко-археологического и фольклорного материала.
Крепнут его связи с любителями-краеведами и собирателями местного фольклора. В
архиве писателя сохранились рукописи некоторых его нижегородских
корреспондентов.
Уже в 70-х годах получена Мельниковым
рукопись “Народные песни Васильского уезда, собранные учителем Воскресенской
народной школы Дмитрием Дивеевым в 1873 году”. В 50-х годах Мельников делал
статистическое описание Васильского уезда, позднее описывал город Василь на
реке Суре в своих газетных очерках, записал там песню о разницах с местным
приурочением и, видимо, установил контакты с краеведами.
В личном фонде писателя были собраны
значительные материалы с описанием обычаев и фольклора разных народов Поволжья.
Интересна рукопись дьякона из села Тахманово Княгининского уезда Василия
Орлова. В ней две части:
I. Краткое описание мокшанских преданий,
песен, басен и загадок;
II. Эрзянские песни, колоритные по сюжетам и
стилю.
Уже говорилось о рукописи из села Сиухи. Сам
Мельников упоминает о рукописи священника Шаверского “Собрание образцов
русского наречия и словесности у инородцев мордвов, именуемых эрзя” и “Записках”
Мильковича. В “Нижегородских губернских ведомостях” публиковались краеведческие
заметки Н. К. Миролюбова, П. Пискарева и других лиц.
Мельников в этот период, по-видимому, не
только собирает рукописные сборники фольклорно-этнографических материалов, но
записывает и сам. В письме Погодину он сообщает, что у него есть “сотня —
другая песен (местных), все такие большей частью, которые не напечатаны и
впервые мною слышаны”, и спрашивает, не послать ли их П. В. Киреевскому.
Видимо, по совету Погодина песни были отосланы. П. Д. Ухов обнаружил в собрании
Киреевского колядки, дразнилки, пословицы с пояснениями, записанные Мельниковым
[Власова, 1982, с. 117].
Внимание Мельникова привлекают народные
календарные обряды. В 1847 году он опубликовал статью “Коляда”, где сопоставил
русские материалы с аналогичными обрядами сербов, болгар и словаков, указал на
распространенность этого обычая в Малороссии [Власова, 1982, с. 119].
Мордовским обрядам Мельников посвятил
несколько статей: “Эрзянская свадьба”, “Мокшанская свадьба”, “Общественное
моленье эрзян”. По материалам из села Сиухи он написал статью “Религиозные
верования, домашний быт и обычаи мордвы Нижегородского уезда”, дополнив ее
собственными фактами и наблюдениями, но при жизни писателя она не была опубликована.
В 1852 году членами Этнографической комиссии
Русского географического общества Мельникову поручено “произвести исследование
о мордовском населении в шести губерниях”, кроме того, он официально назначен
“начальствующим статистической экспедицией в Нижегородской губернии”. Было
составлено полное описание всех уездов; в результате этой работы архив писателя
пополнился новыми фактами и интересными записями. В Нижегородский период
большое влияние на разные стороны деятельности П. И. Мельникова оказал В. И. Даль,
поселившийся в Нижнем Новгороде в 1849 году.
Много давали Мельникову увлекательные занятия
с Далем по изучению говоров. “Я в Нижнем почти каждый день бываю у Даля, и мы
целые вечера просиживаем с ним над актами археологической комиссии, над
летописями и житиями святых, отыскивая в них по крохам старинные слова и
объясняя их остатками, сохранившимися по разным закоулкам русской земли”, —
писал он Погодину. Рассказывая о работе статистической экспедиции, Мельников
упоминает о поручениях В. И. Даля: “И меня, и каждого из членов Владимир
Иванович просил записывать в каждой деревне говоры”. Следы совместной работы с
Далем хранит уже упоминавшаяся рукопись песен Арзамасского уезда,
принадлежавшая Мельникову. Во многих текстах карандашом подчеркнуты отдельные
слова или целые выражения, на полях карандашом же помечено “Далю”, например:
“на вой воевати” (л. 2, № 3), “век должить” (л. 3, № 4), “по завыгорью” (л. 26,
№ 5), “пошибочка” (единоборство; л. 14, № 1), лицо “приусмягнуло” (л. 16, № 2)
и другие [Власова, 1982, с. 120].
Сын писателя вспоминал, что отец его
участвовал в работе по составлению “Толкового словаря”, а П. С. Усов упоминает,
что им был составлен рукописный словарь “технических, географических,
этнографических и прочих названий, употребляемых русским народом”. В архиве
писателя сохранился список 98 слов (назовем его условно “Нижегородский
словарь”) с обстоятельными пояснениями (в это число входит текст колыбельной
песни и описание святочного обычая). Многие слова списка с объяснениями
Мельникова вошли в словарные статьи “Толкового словаря”. Видимо, Далем была
использована часть составленного Мельниковым Нижегородского словаря.
Записав образцы польско-белорусского диалекта
в Лукояновском уезде, Мельников показал их Далю. “Это та же мензелинская шляхта,
— сказал Владимир Иванович и просил меня порыться в архивах”, — вспоминал он.
Плодом изысканий явилось целое исследование о будниках (или будаках).
Оказалось, что в XVII в. по указу царя Алексея Михайловича в Нижегородской
губернии были поселены “польские приходные люди, поливачи и будники”. Первые
“гнали поташ”. Будники рубили лес, жгли и готовили поташным заводам золу.
Поташные заводы назывались будными майданами. С уничтожением лесов в одном
месте их переводили на другое, а на прежнем заводили пашни. За оставшимся
селением сохранялось название “майдан”. Мельников насчитал по уездам 48 селений
с этим названием, приложил их список, привел образцы говора. Черновые наброски
этой работы остались в архиве свидетельством добросовестного выполнения просьбы
Даля.
Общение с Далем, оставившим нам, помимо
Толкового словаря, фундаментальные собрания фольклора, укрепило интерес
Мельникова не только к устной поэзии, но и к народным языковым формам. Личный
писательский опыт Даля и его убежденность в необходимости сближать литературный
язык с народным на всех этапах развития художественной литературы определили
впоследствии художественный метод Мельникова-романиста.
В 40-х годах им был накоплен значительный
материал по расколу. Неисчерпаемая энергия и любознательность, присущие
Мельникову, сказались в его изучении различных форм старообрядчества. Он
собирал рукописные и старопечатные книги, раскольничьи легенды, предания,
духовные стихи и песнопения. Поиски привели его в среду
раскольников-книготорговцев, начетчиков и “хранителей древних устоев”. В
статьях этого периода он отмечает заслуги староверов в сбережении национальных
культурных ценностей — рукописей, икон, старинной утвари; но у него
складывается отрицательное отношение к расколу как “невежественному изуверству”
[Еремин, 1976, с. 21]. Мельников становится одним из выдающихся знатоков
раскола, и с 1847 года — сначала в должности чиновника особых поручений при
нижегородском губернаторе, а затем при Министерстве внутренних дел — он
занимается почти исключительно делами старообрядцев. По долгу службы он обязан
знать и официальную церковную литературу, и догматику раскола, секты, их
историю, традиции. Догматическое соблюдение завещанных прадедами традиций
отгораживало значительный процент населения страны от элементарных достижений
цивилизации и культуры. Мельников неоднократно видел в быту действие суровых и
бесчеловечных установлений, вплоть до отказа от врачебной помощи, от
употребления картофеля, чая и тому подобное вследствие убеждения в их
“дьявольском” происхождении. (В его библиотеке имеется несколько вариантов
раскольничьих легенд о происхождении картофеля и табака). Он считает
старообрядчество как общественное явление плодом невежества. До сих пор его
общественная позиция — позиция просветителя — отвечала его пониманию
патриотизма. С позиций просветителя он видит в расколе тормоз в историческом
духовном развитии народа и препятствие для института государственности. “По его
тогдашнему искреннему убеждению высшие интересы государства совпадали с
интересами народа, и именно их должна была защищать административная власть”. В
начале чиновничьей карьеры государственная служба для Мельникова — не только
средство к существованию, но один из путей выполнения патриотического долга.
Позднее горький опыт чиновничьей службы развеял многие его иллюзии, но в начале
50-х годов он усердно и инициативно выполнял административные поручения:
ревизии, запечатывание часовен, молелен, конфискацию предметов культа.
Раскольники имели опыт в “умягчении” начальства, но не знали, как подступиться
к Мельникову. Имя Мельникова становится известно в Поволжье и на Урале. Ропот
раскольников выливается в привычные для них фольклорные формы. “Гонитель”
раскола становится “героем” раскольничьего фольклора. О нем слагаются песни:
“Навуходоносор Павел Иванович ... едет в лодочке в 32 весла и правит церемонью
генеральскую” [Власова, 1982, с. 121].
Легенды о нем проникают на страницы газет и
журналов. Они изображают Мельникова человеком суровым, непреклонным и точным
исполнителем государственных заданий. Он увозит иконы, свалив их на воз, как
дрова, и ставит печати на лики святых. Он увез из Шарпанского скита икону
Казанской божией матери, считавшуюся чудотворной, за это ослеп, а икона
исчезла; поехал в другой раз — скит стал невидим; в третий раз — икона приросла
к стене и не поддавалась под топорами. По другой версии, он раскаялся и
прозрел, но дьявол совратил его и заставил вернуться за иконой. Когда Мельников
вошел в молельню, “загремел гром, лики святых на иконах потемнели, а сам он и
все его воинство пали ниц”; заключив союз с дьяволом, он видит сквозь стены.
Существовал плач иноческий и девический о разорении Шарпанского скита. А. П.
Мельников, сын писателя, специально объехал в 90-х годах скиты Поволжья,
записывал фольклор про отца; часть материала он сообщил в печати.
В конце 50-х годов взгляды Мельникова
существенно изменились. В 1855 году в “Отчете о состоянии раскола в
Нижегородской губернии” он показал, что раскол выгоден власть имущим,
получающим с раскольников немалую мзду. “Сквозь официальную фразеологию этого
документа явственно проступает мысль Мельникова - просветителя о том, что
раскол — это одно из тяжких зол народной жизни. Развивая эту мысль, он смело
(нельзя забывать, что “Отчет” составлялся в последние годы царствования Николая
I) высказал соображения и выводы большой обличительной силы”. Позже, в полемике
с “Современником”, объясняя смысл своих “Писем о расколе”, Мельников заявил:
“Раскольники не заключали и не заключают в себе ничего опасного для государства
и общественного благоустройства; 200-летнее преследование их и ограничение в
гражданских правах, поэтому было совершенно излишне и даже вредно, и
раскольники вполне заслуживают того, чтобы пользоваться всеми гражданскими
правами”.
В 1856—1858 годах Мельников выступил в рядах
передовых писателей, опубликовав сразу несколько произведений: “Дедушка
Поликарп”, “Поярков”, “Старые годы”, “Медвежий угол”, “Непременный”, “Именинный
пирог”. Чернышевский поставил его рядом с Щедриным, опубликовавшим в 1856 году
“Губернские очерки”. Критики передовых журналов дали самую высокую оценку его
произведениям.
В 1858 году Мельников задумал издавать
газету, которая была бы демократическим рупором “о нуждах народных”. Газета
начала выходить с 1859 года. В ней во всей полноте сказались интересы самого
редактора в области истории, этнографии и устной поэзии. В № 12 помещена статья
“государственного крестьянина Спиридона Михайлова о русских свадебных обычаях
Козьмодемьянского уезда Казанской губернии”. В заметке от редакции сообщалось
“о замечательной личности её автора”, чувашенина по национальности, пять лет
состоявшего членом-сотрудником Русского Географического Общества. В статью
включены свадебные песни, приговоры дружки, описан девичник, обычай “смотреть
ложки” у жениха и тому подобное.
В трех номерах (31, 37, 85) описаны народные
поверья Ардатовского уезда Симбирской и Владимирской губерний, волочебники
Витебской губернии (приводятся волочебные песни, записанные Г. П.
Сементковским, — № 101), песня нищих и закликанье весны (№ 45, 98), празднование
Ярилы в Нижнем Новгороде, “на Гребешке, что против ярмарки на бугре”
(Нижегородская хроника — № 120). В газете много этнографических очерков о жизни
разных народностей — чувашей (№ 14), мордвы (№ 20), киргизов (№ 14, 92, 111),
литовских крестьян (№ И, 32), эстов (№ 65); об обычаях отдельных сел (№ 34, 35,
65) и т. п. В нескольких номерах публиковались пугачевско-разинские материалы
по данным архивов и изустным преданиям “от наших старичков-старожилов, из
которых многие еще помнят дела Пугача”, о его сподвижниках (предводитель отряда
чувашенин Енгалыч — № 31, 32).
В условиях общественного подъема 60-х годов
газета, игнорировавшая насущные проблемы дня, не могла иметь успеха у читателей
и прекратилась через полгода. В программе газеты, характере публикуемого в ней
материала сказались слабые стороны общественно-политических взглядов ее
редактора. Ряд материалов, предназначенных к публикации, остался
ненапечатанным; в приложениях к письмам, адресованным редактору, также
встречаются записи фольклора.
В середине 60-х годов Мельников продолжает
занятия историей, этнографией и фольклором, подготовив одну из значительных
своих работ — “Очерки мордвы”. В ней были объединены материалы, собранные из
устных, рукописных и книжных источников. Писатель показал трагическую историю
колонизации мордовского населения Поволжья и дал обстоятельную характеристику
верований, обрядов, празднеств. Автор выступает как объективный исследователь и
нередко первооткрыватель различных видов устной поэзии мордвы. Приводятся
тексты эпических и обрядовых песен, исторические и топонимические предания,
сказания о создании мира, происхождении гор и лесов, о сотворении человека и т.
д., цитируются молитвенные обращения к богам, даны детальные описания
празднеств. К сожалению, устные источники охарактеризованы скупо: “Записано в
селе Томылове Сенгилеевского уезда Симбирской губернии” или “Записано в селе
Сарлеях Нижегородского уезда. То же рассказывает старик-мордвин в селе
Кержеминах Ардатовского уезда”. Однако если учесть, что приводимые сведения
относятся к 40-м годам можно считать, что по научным требованиям того времени
это достаточно полные и точные паспортные данные. Описывая календарные
праздники и обряды мордвы, писатель сравнивает их с русскими того же цикла. В
троицких песнях отмечено сходство с нашими “семиковыми”, то же — в колядках и
овсеневых песнях. Слово “таусень”, по мнению Мельникова, мордовского
происхождения: “Русский таусень едва ли не старинный мордовский обряд,
перешедший к русским. По крайней мере, он справляется только в тех местностях
Великой Руси, где издревле обитала мордва” [Власова, 1982, с. 124].
Исследователи справедливо считают Мельникова
“одним из пионеров в собирании и изучении фольклора народов Поволжья”.
Сам
он с полным основанием мог сказать о себе, что изучал быт народа и его поэзию,
“лежа у мужика на полатях, а не сидя в бархатных креслах в кабинете”.
В 70-х годах, работая над созданием дилогии
“В лесах” и “На горах”, писатель охватывает громадный и разнообразный
фольклорно-этнографический материал. Показательно, что он при этом ощущает
недостаточность своих знаний: “Поздно начал, а раньше начинать было нельзя,
надобно было прежде поучиться. И вот теперь, после тридцатилетнего изучения
быта и верований русского народа, приближаясь к склону дней, одно только могу
сказать: „Мало, очень мало знаю"” [Мещеряков, 1977, с.12].
В устном творчестве и языке народа писатель
видел отражение исторической жизни и судеб всего населения России. Он горячо
призывал к бережному собиранию его: “В поверьях, преданьях, в сказках, в
былинах, в заклинаньях и заговорах, в обрядах, приуроченных к известным дням и
праздникам, сохраняются еще те немногие останки старины отдаленной, но исчезают
с каждым годом. (...) Надо ловить время, надо собирать дорогие обломки, пока
это еще возможно. Не одни предания, не одни поверья на наших глазах исчезают.
Русский быт меняется”.
Сам Мельников умел отыскивать редкие
произведения устного художественного слова. Русская фольклористика обязана ему
многими — не всегда им записанными, но им сбереженными — произведениями и
публикациями фольклора Нижегородского Поволжья; давно уже вошли в научный
оборот многие произведения из его архивного фонда.
Глубокое изучение быта, устной поэзии и языка
народа, личные научные достижения в этой области обусловили постоянный интерес
писателя к проблематике фольклористической науки и в значительной степени
определили метод, характер и специфику его художественного творчества.
Уже в первом своем рассказе “Красильниковы”
писатель обнаружил творческую зрелость. Необычайный успех у читателей и
одобрительные отзывы в передовых журналах указывали, что это — незаурядное
явление в истории литературы. Образ Красильникова возникает из его рассказов и
замечаний о самом себе, о своих поступках и из отношения к сыновьям. Богатый и
продуманный подбор пословиц, поговорок, фразеологизмов в сочетании с народным
просторечием и купеческим жаргоном создает ярко индивидуализированную речь,
раскрывая внутреннюю сущность характера купца. При работе над рассказом
Мельников пользовался собранием пословиц Даля, тогда еще не опубликованным.
Обращение к различным произведениям устного
творчества народа характерно и для других произведений конца 50-х годов. В
рассказе “Дедушка Поликарп” встречаются отрывки из народных преданий, элементы
народного календаря, поговорки. В основе рассказов “Старые годы” и “Бабушкины
россказни” — нижегородские предания о крепостном праве и нравах XVIII в.;
поэтические картины летних хороводов с песнями и суровая мораль раскольничьих
пословиц — в рассказе “Гриша”. Это произведение предвосхищает одну из основных
тем дилогии “В лесах” и “На горах” — тему старообрядчества.
2.2.
Фольклорность языка дилогии
Самобытность таланта Мельникова во всем
блеске реалистического мастерства выразилась в его романах “В лесах” и “На горах”,
составивших знаменательный итог его творческой деятельности. Неожиданной, новой
и своеобразной была не только тематика дилогии с ее показом раскольничьего
Заволжья, но и идейно-философская концепция его, и художественный метод.
Глубокая любовь к национальным формам народной культуры, гордость и восхищение
богатством устной поэзии и народнопоэтического языка пронизывают эту необычную
в истории русской литературы эпопею. В нее вошли тщательно отобранные
произведения фольклора, все те драгоценные самоцветы устнопоэтического
народного искусства, которые писатель неустанно искал, собирал и хранил в
течение целой жизни.
Невозможно учесть, проанализировать и найти
источники всей многоцветной россыпи сокровищ народного творчества, щедро
включаемых писателем в ткань художественного повествования. Они способствовали
созданию человеческих характеров, определили композиционную особенность всех
его частей, оказали влияние на поэтику и язык. Каждый жанр устной народной
поэзии в дилогии может служить темой отдельного исследования, что убедительно
показано в работе Г. С. Виноградова. В окончательной редакции статья
Виноградова о фольклорных источниках романа “В лесах” состоит из 12 глав, в ней
нет главы о сказке из первой редакции (1935), всего было бы 13 глав.
Исследователь установил только основные
книжные источники, допуская возможность использования архивных рукописных
собраний и поставив под сомнение устные. Теперь часть собственных записей
Мельникова известна, но исследователям предстоит еще немало открытий, так как
богатство фольклорно-этнографического материала кажется неисчерпаемым.
В дилогии существует несколько ракурсов
изображения действительности и несколько “уровней сознания”. Автор, объясняя
замысел эпопеи, сказал: “Моя задача, которую, конечно, вполне я не исполню —
изобразить быт великоруссов в разных местностях, при разных развитиях, при
разных условиях общественного строя жизни, при разных верованиях и на разных
ступенях образования”.
Идейно-философский аспект дилогии составляет
борьба двух стихий: полная мощи и красоты естественная историческая стихия,
простая и здоровая жизнь природы и связанных с нею трудом людей — и институт
религии и капитала. Человеческую душу иссушают и опустошают суровые религиозные
догмы, с одной стороны, и стяжательство, алчность и страсть к наживе — с
другой.
Прологом к отдельным частям романа “В лесах”
дана реконструкция сказания про доброго солнечного бога Ярилу, про его любовь к
Матери Сырой Земле. Это не фантазия писателя, а “интересный опыт поэтического
синтеза важнейших данных о мифе” [Виноградов, 1936, с. 27-28].
Они собраны из различных русских и славянских
источников и объяснены известным русским ученым-мифологом А. Н. Афанасьевым.
Мельников, используя передовую для 60-х годов научную концепцию Афанасьева,
дополнил ее топонимическими и этнографическими данными существования культа
Ярилы в Поволжье, включил описания весенних и летних празднеств (ночь на Ивана
Купала, похороны Костромы и др.), придав повествованию историческую
достоверность.
Образ Ярилы символизирует в романе
стихийно-языческое начало, вступающее в борьбу с византийско-церковным, с
мертвыми догмами раскола и религии. Он помогает людям обнаружить простые и
естественные чувства, забыть о сковывающих поступки условностях. “Все
романтическое так или иначе соприкасается с образом Ярилы. Таким путем
Мельников хочет обосновать незыблемость и извечность той жизни, которую он
изображает. Страницы, посвященные Яриле, славянскому Дионису, наиболее
поэтичны” [Власова, 1982, с. 126]. Позиция автора враждебна религиозному
мистицизму и догматике. Он показывает мертвящее влияние религиозных
установлений на истории озера Светлояр, когда-то бывшего местом веселых
народных празднеств в честь солнечного бога, но с появлением раскола
превратившегося в центр паломничества. Вместо нарядных хороводов и веселых
песен над озером столетия звучат молитвы, духовные псалмы и религиозные споры.
Другой идейно-философский аспект дилогии —
значение подлинных духовных и нравственных ценностей в судьбе нации и народа.
Только народ — подлинный хранитель незыблемых моральных ценностей, украшающих
жизнь поэтических обычаев и обрядов. Эта мысль высказана писателем в
автобиографии, написанной от третьего лица в конце 50-х годов.
Мысль о народе, хранителе нравственных и
художественных ценностей, как самое заветное его убеждение проходит через
дилогию. Поэтому и произведения устной народной поэзии с такой любовью и
полнотой собраны в ней, что в русской литературе нет ей равных по богатству
материала и разнообразию методов использования фольклора.
При создании персонажей автор смело
пользуется народно- поэтическими средствами изображения
. Он создает почти лубочные по яркости и чистоте
красок портреты героев. Исследователи отмечали, что образы Насти Чапуриной и
Алексея Лохматого - это традиционные фольклорные типы доброго молодца и красной
девицы. Настя “кругла да бела, как мытая репка, алый цвет по лицу расстилается;
толстые, ровно шелковые, косы лежат ниже пояса...” [Мельников, 1993, т. 1, с.
85].
Алексей Лохматый “красавец был из себя. Роста
чуть не в косую сажень, (...) здоровый, белолицый, румянец во всю щеку так и
горит, а кудрявые, темнорусые волосы так и вьются” [Мельников, 1993, т. 1, с.
31]. Автор и наряжает своих героев в соответствии с народными вкусами: Настя то
в голубом, то в алом сарафане с пышными белыми рукавами; у Алексея Лохматого
для праздников хранится синяя суконная сибирка и плисовые штаны [Мельников,
1993, т. 1, с. 138].
В образах Насти, Алексея, Фленушки отразился
народный идеал здоровой и яркой человеческой красоты, не случайно исследователи
находят множество параллелей к их портретному изображению в народных песнях.
Автор и говорит о них в сказочно-песенном стиле, используя сравнения песенного
типа и сказовую форму фраз. Ритмический склад речи вызывает аналогию со
сказочным стилем, а параллельное синтаксическое построение фразы напоминает
стиль народной песни: “Не красна на молодце одежда, сам собою молодец хорош.
Идет двором обительским: черницы на молодца поглядывают, молоды белицы с
удалого не сводят глаз” [Мельников, 1993, т. 2, с. 106].
Тщательно отобран
пословично-фразеологический материал для наиболее выразительной речевой
характеристики персонажей
. Прямой,
открытый и горячий характер Насти Чапуриной обнаруживается в ее народной по
стилю и лексике речи: “Не дари меня, только не отнимай воли девичьей (...) Кого
полюблю, за того и отдавай, а воли моей не ломай”, — говорит она отцу
[Мельников, 1993, т. 1, с. 71].
Пословицами характеризуется сложное душевное
состояние разочаровавшейся в Алексее героини. Взволнованный внутренний монолог
Насти насыщен песенной образностью: “Гадала сокола поймать, поймала серу
утицу”; “Где же удаль молодецкая, где сила богатырская?.. Видно, у него только
обличье соколье, а душа-то воронья...” [Мельников, 1993, т. 2, с. 21].
Обращение к песенным образам
характерно для писателя при изображении
взволнованности, тревожного состояния души и при обрисовке других женских
характеров. Алексей, напротив, осторожен и осмотрителен, но и его речь
поэтична: “Мало ли что старики смолоду творят, а детям не велят?” “А скажу
словечко по тайности, в одно ухо впусти, в друго выпусти” [Мельников, 1993, т.
1, с. 3, 17, 19].
Фольклорно-поэтическая образность насыщает
страницы о болезни и похоронах Насти. Лирическое вступление автора к главе о
похоронах дано в стиле похоронного причитания: “Лежит Настя, не шелохнется;
приустали резвы ноженьки, притомились белы рученьки...” [Мельников, 1993, т. 1,
с. 506]. Характеристика Насти с начала до конца выдержана в песенно-сказовом
стиле.
Иначе дан образ Алексея Лохматого. Если в
начале дилогии в его речи ощущается поэтический мир народных крестьянских
представлений, он говорит языком пословиц и песен, то с переменой его положения
меняется и его речь. Захватывающая его постепенно страсть к легкой и быстрой
наживе прорывается в мимоходом брошенных пословицах: “У тестя казны закрома
полны, а у зятя ни хижи, ни крыши”; “Чем бы денег ни нажить, а без них нельзя
жить” [Мельников, 1993, т. 1, с. 386].
Во второй части дилогии Лохматый — купец первой
гильдии, кандидат на пост городского головы, но он очерствел душой и утратил
уменье ярко и выразительно говорить; стремясь подражать речам городских купцов,
он употребляет слова:
фрахт, чиколат, амбрей, скус
и пр. Исследователи
отмечали, что речь персонажей у Мельникова зависит от степени их близости к
народу. Автор наделяет своих героев умением поэтически мыслить и говорить живым
и образным языком в той мере, в какой речь их питается разговорным и
поэтическим языком народа.
Показателен в этом отношении образ Фленушки с
ее трагической судьбой. В галерее замечательных по достоверности женских
характеров дилогии образ ее особо привлекателен и почти целиком создан на
фольклорном материале. Незаконнорожденная дочь игуменьи, она воспитана в скиту,
но жизнелюбива, умна, находчива и псалмам предпочитает мирские песни. С языка
ее так и сыплются пословицы, приговорки: “Одним глазом спи, другим стереги”
(Марьюшке); “Такой молодец, что хоть прямо во дворец” (об Алексее). Судьба ее
трагична. Она постригается и становится неумолимо строгой игуменьей. Ее образ
лишается поэтичности в конце романа, ибо постриг — преступление против
естественных законов жизни.
Характер кроткой Марьи Гавриловны строится на
песенно-сказочном материале. В основе его — подлинные факты из жизни купцов
Заволжья. Взволнованность ее передана песенными и сказочными образами: “Не огни
горят горючие, не котлы кипят кипучие, горит-кипит победное сердце молодой
вдовы” (после встречи с Алексеем).
Таков и образ Дуни. В моменты тревоги и тоски
звучит в ее душе песня как образ здоровой и ясной жизни, усиливая отвращение к
хлыстовским радениям. Стилизованными песенными образами изображает Мельников
молодость и красоту: “Не стая белых лебедей по синему морю выплывает, не стадо
величавых пав по чисту полю выступает; чинно, степенно, пара за парой идет
вереница красавиц” [Мельников, 1994, т. 1, с. 213—214].
Фольклор — главный элемент в создании
социально-типических характеров. Он используется и при показе разных типов
купцов, вышедших из крестьянства и не утративших социальных корней.
Колоритен образ купца-тысячника Чапурина и
наиболее полновесен по насыщенности фольклором. Он любит традиционную
обрядность в доме; присловья, поговорки, прибаутки украшают его речь, он то
перефразирует их, то цитирует дословно: “Пей-ка, попей-ка, на дне-то копейка;
выпьешь на пять алтын — да и свалишься под тын” [Мельников, 1994, т. 2, с.
219]. Он весельчак в компании и любит хорошенько разгуляться: “Гости пьют да
посуду бьют, кому-то не мило, того мы в рыло”. Бывает заносчив, деспотичен,
по-мужицки груб: “Рылом не вышла учить меня!” — кричит жене. “Гордан”, —
говорят о нем. Характер Чапурина неординарен: доброта, щедрость, отходчивость
уживаются рядом с жаждой наживы; но он соблюдает известную порядочность в делах
и выгодно отличается от своих собратьев.
Петр Степанович Самоквасов — казанский купец,
весельчак и певун. Автор называет его “казанец”, а приятеля его Семена —
“саратовец”. Это сочетание вызывает ассоциацию с популярной в Поволжье народной
балладой “Молодец казанец, душа астраханец”, сюжет которой своеобразно
интерпретирован Мельниковым в судьбе Самоквасова. В балладе молодец посмеялся
над девушкой и был наказан ею с изощренной жестокостью. В дилогии “казанец” сам
жертва девичьего обмана. Фленушка высмеивает и дурачит его, обещает выйти за
него уходом, а когда он снимает в городе квартиру и возвращается за нею в скит,
он застает похожую на похороны церемонию пострига. Фленушка превратилась в мать
Филагрию. Впоследствии Самоквасов женится на Дуне Смолокуровой, становится богат,
но уже в роли жениха Дуни он утрачивает прежнюю обаятельность и веселость. Если
в первой части дилогии его образ соответствует образу Фленушки обилием
инкрустаций из песенных текстов, то в конце дилогии он становится бледнее и
скучнее.
В образе Колышкина, в прошлом горного
инженера, затем владельца пароходов, фольклорный материал используется меньше;
изредка в его речи мелькают пословицы, приговорки; наиболее типичен образ купца
Смолокурова, наживающего миллионы безжалостной эксплуатацией рабочих и не гнушающегося
никаким обманом и шантажом. Он не прочь надуть и своих собратьев-купцов,
прижать промышляющего книжной торговлей Чубалова. Есть в дилогии и традиционный
купеческий брат, оказавшийся пленником хивинского хана, в описании его судьбы
Мельников использовал устные рассказы про русских пленников Бухары, о которых
писал и В. И. Даль в 50-х годах.
В эпопее показаны талантливые хранители и
исполнители произведений устной народной поэзии: знаменитая певица и
плакальщица Устинья Клещиха, известная по всему Заволжью своими песнями и
причитаниями; мастерица рассказывать сказки Дарья Никитишна, знахарка Егориха и
другие. Характеризуя их, автор показывает народное отношение к их мастерству:
“Золото эта Клещиха была. Свадьбу играют, заведет песню — седые старики
вприсядку пойдут, на похоронах плач заведет — каменный зарыдает” [Мельников,
1993, т. 1, с. 554]. Для полноты представления о мастерстве и талантливости
“плачей” Мельников приводит полностью тексты похоронных и поминальных
причитаний.
Образ знахарки Егорихи дан в двух оценках.
Скитницы связывают с нею всевозможные поверья о колдунах и знахарях. Автором
приводится от их лица обстоятельный перечень сведений о нечестивых действиях
колдунов
(3, 386—389). В деревнях, наоборот, знахарка
пользовалась любовью и почетом: она помогала травами и кореньями от болезней.
Речь Егорихи уснащена сказочными и песенными формулами: “Куда идешь —
пробираешься? Дело пытаешь, аль от дела лытаешь?”. [Мельников, 1993, т. 2, с.
170]. В ее наставлении Марье Гавриловне звучат фразы из свадебной величальной
песни: “Носи золото — не изнашивай, терпи горюшко — не сказывай”. Автор
заставляет знахарку читать заговор и разъяснять значение разных трав несколько
книжным языком; книжность речи придает некоторую искусственность достоверному по
существу образу деревенской знахарки.
Типичен образ стряпухи и сказочницы Дарьи
Никитишны. Никитишна росла сиротой. “Житье сиротинке — что гороху при дороге:
кто пройдет, тот и порвет”, — замечает автор и тут же приводит пословицу: в
сиротстве жить — только слезы лить [Мельников, 1993, т. 1, с. 87]. Скитницы —
почти все в прошлом крестьянки, речь их то уснащена церковно-молитвенными
выражениями, то красочна по-крестьянски, но жизнь в скитах сделала их алчными,
неискренними, празднолюбопытными. Мать Таисея ласково угощает Самоквасова после
похмелья, уговаривает его жениться, “со сладкой улыбкой глядя на туго набитый
бумажник Петра Степановича. Так блудливый, балованный кот смотрит на лакомый
запретный кус, с мягким мурлыканьем ходя тихонько вокруг и щуря чуть видные
глазки” [Мельников, 1993, т. 2, с. 425]. Речь ее уснащают поговорки: “Кто
помоложе, тот рублем подороже; мотоват да неженат, себе же в наклад”. Иной
смысл получают произведения фольклора в устах сирот Марьи-головщицы,
Устеньки-московки, бедной вдовы Ольги Панфиловны. Пословицы о сиротстве,
сиротские причитания выдают их внутреннюю ожесточенность, иногда ненависть к
богатым купеческим дочерям.
Социальная значимость фольклора учитывается
при показе разных групп населения. Купцы считают естественным в их деле обман,
умение воспользоваться чужой ошибкой, одурачить; таковы их пословицы: “Купец —
тот же стрелец, чужой оплошки должен ждать” (Масляников); “Умей воровать, умей
и концы хоронить” (Веденеев); “Всякий Демид в мой кошель угодит” (Булыня);
“Сват сватом, брат братом, а денежки не родня” (Смолокуров) и другие.
У крестьян, лесорубов и рабочих, находящихся
в кабале у купцов, другая мораль и другие пословицы. О купцах, тысячниках и
богачах они говорят с ненавистью: “Богатых и смерть не сразу берет”; “На фабриках-то
крестьянскими мозолями один хозяин сыт”.
Крестьяне имеют свой социально-исторический
опыт. Их спасает только труд от зари до зари, зимой в лесу, летом в поле; “На
перву страду выльешь поту жбан, на втору — полный чан”. Зимой в лесу, когда дни
коротки, прежде всего ценится время, и лесорубы говорят: “На заре не работать,
рубль из мошны потерять”; “Долго спать — добра не видать”, “Долго спать — долгу
наспать”.
У деревенской бедноты свои поговорки,
проникнутые грустным юмором: “Наготы да босоты изувешены шесты, холоду да
голоду амбары полны”; “Две полы, обе голы да и те не свои”; “Хоть мерзни с
холоду, хоть помирай с голоду”. В поговорках отражена горечь сиротства,
обрекающего человека на жизнь у чужих людей: “Чужой обед хоть и сладок да не
спор. Чужие хлеба живут приедливы”. У сироты “приданого голик да кузов земли”.
Народ высмеивает жадность попов и монахов: “Не учи козу — сама стянет с возу;
рука пречиста все причистит”; “Молодец поп-хльшовец: за пару лаптей на родной
матери обвенчает”; иронически отзывается о старообрядческих толках и сектах:
“Что ни мужик — то вера, что ни баба — то устав”. Отрицательно относятся
крестьяне к чиновникам, к уездным и губернским судам: “Судья — что плотник: что
захочет, то и вырубит. А закон у него — что дышло: куда захочет, туда и
поворотит”.
Фольклор отдельных социальных групп
населения, показанных в романе, имеет свою историческую и местную
приуроченность. Лесорубы и крестьяне Заволжья знают живущие в народе предания и
песни о Степане Разине, связывая с памятью о нем местные поверья о кладах. В
героях разинских песен они видят живых исторических лиц; объясняют содержание
песен, привлекая местные легенды об отдельных участниках разинских походов по
Волге (Соломонида от старого Макарья).
У лесорубов есть свои поверья о болотнянике,
владыке топкой чарусы, и о болотнице — родной сестре русалки. Раскрывая
мировоззрение крестьян-лесорубов через произведения фольклора, Мельников
показывает различное их восприятие у лесорубов и купца Чапурина. Артемий,
возражая Чапурину, с любовью и восхищением говорит о разницах: “По-вашему —
разбойники, по-нашему — есаулы-молодцы да вольные казаки”. С гордостью
отзывается он о Разине: “Вот каков был удалой атаман Стенька Разин, по
прозванью Тимофеевич!” [Мельников, 1993, т. 1, с. 224].
Различна и мораль купцов и крестьян. Артель
лесорубов характеризует строгая честность: они отказываются взять лишнюю
копейку, если не заработали ее. Купцы ловят момент, чтобы обмануть друг друга
на десятки тысяч рублей, и обсчитывают рабочих, не гнушаясь их трудовой
копейкой. В произведениях фольклора отражен исторически сложившийся антагонизм
интересов, и с помощью фольклора писатель убедительно показал противоположность
мировоззрения крестьянства, работного люда и купечества.
Бытовой уклад крестьянства определяется
трудовыми циклами года и традицией; быт купцов — близостью к крестьянскому
укладу и обычаям (соблюдение традиционной обрядности во время свадеб, именин,
крестин, похорон), кроме того — староверческими заветами и установлениями
(роднятся лишь с единоверцами, дочерей обучают грамоте и рукоделию в скитах).
Фольклорно-этнографический материал сохраняет
в дилогии и социальную остроту, и местный колорит, и историческую
приуроченность.
Композиционные особенности дилогии
определяет наличие специальных вводных историко-этнографических глав
: первая и восьмая второй части, первая и седьмая
четвертой — романа “В лесах”; первая и одиннадцатая первой части, девятнадцатая
второй — романа “На горах”.
Повествование в них — органический сплав из
народных обрядов, обычаев, песен, поверий, примет
.
Фольклорно-этнографические разделы имеют для писателя столь же существенное
значение, как и главы, раскрывающие движение сюжета, историю и характеры
героев.
Стилизованные сказания про солнечного Ярилу,
про любовь его к Матери сырой земле, про златорогого оленя-солнце, созданные из
мифологических, сказочных и песенных элементов, не только утверждают мысль
писателя о вечности жизни, но и придают особый, самобытно-оригинальный характер
всей композиции романа “В лесах”. Мельников показал, что талантливая и
художественная стилизация представляет один из путей к созданию подлинно
новаторского произведения.
Роман “В лесах” начинается характеристикой
Верхового Заволжья, его истории; в повествование вплетается предание о граде
Китеже, изложенное в виде стилизованного народного сказа; обстоятельно
характеризуются уезды лесного Заволжья, распространенные в них промыслы и
ремесла, особенности быта.
Роман “На горах” также начат историей
правобережья Волги “от устья Оки до Саратова”. Включены топонимические предания
о происхождении названий рек; полностью приводится песенное предание о Дятловых
горах и покорении мордвы русскому царю. Глава завершается поэтическим очерком о
медвежатниках Сергачского уезда, включающим исторические анекдоты. В начальных
главах обоих романов имеется и существенное различие: если первая глава романа
“В лесах” заканчивалась характеристикой быта заволжских крестьян с их
идиллическим благополучием, то в заключении первой главы романа “На горах”
писатель указывает на резкое социальное неравенство и расслоение в среде
нагорного крестьянства: “Теперь на Горах немало крестьян, что сотнями десятин
владеют. Зато тут же рядом и беднота непокрытая. У иного двор крыт светом,
обнесен ветром, платья — что на себе, а хлеба — что в себе, голь да перетыка —
и голо, и босо и без пояса” [Мельников, 1994, т. 1, с. 13]. Фольклор получает в
повествовании большую социальную значимость, а картины народного быта — черты
подлинно социальной этнографии.
На композиции романа “В лесах” в большей степени
отразилось увлечение П. И. Мельникова исторической этнографией, историей и
эстетикой фольклора. В романе больше разделов с фольклорно-этнографическим
содержанием, отразившим все основные циклы народного земледельческого календаря
и соответствующих им произведений календарной обрядовой поэзии. Являясь
выдающимся знатоком народного быта и языка, Мельников тем не менее не ставил
своей задачей отразить в дилогии этнографически точно только быт Поволжья с
характерными обрядами и обычаями. Он понимал свою задачу шире, поэтому в его
романах органически соединены и живые произведения устной поэзии, и почерпнутые
из книжных источников. В письме к П. В. Шейну от 8 сентября 1875 года Мельников
признавал:
“В продолжение четверти столетия я много
ездил по России, много записал песен, сказаний, поверий и прочее тому подобное,
но я бы ступить не мог, если бы не было трудов покойного Даля и Киреевского, не
было Ваших трудов, напечатанных у Бодянского, трудов Л. Майкова, Максимова и
Якушкина (...) Пчелы вы, а не муравьи; ваше дело — мед собирать, наше дело мед
варить” [Власова, 1982, 126].
Главным художественным принципом писателя,
определяющим характер использования фольклорно-этнографического материала, был
принцип органического слияния старого и нового, живого и забывающегося
фольклора. Привлекаются и книжные источники, и записи из северных областей, и
хорошо знакомый с юношеских лет нижегородский, поволжский фольклор. Некоторые
тексты сохраняют следы метода их записи. Песня “Я у батюшки дочка была” по
тексту представляет точную запись с голоса, то есть сделанную во время пения. В
ней легко устанавливаются тип строфы и цепное построение:
Приневоливал меня родной батюшка,
Приговаривала матушка
Замуж девушке идти, да, идти.
Да и замуж девушке идти...
Во все грехи тяжкие,
Грехи тяжки поступить.
Иначе дана плясовая песня “Куревушка”. Эта
песня много раз записана на севере и хорошо известна со второй половины XIX
века. В песне, как правило, четкое цепное построение, парная строфа с
повторением полустиха. В первом случае можно предположить, что песня записана
самим автором. Во втором, по-видимому, имелся список текста. Повторения не
показаны, а последний стих “Накутят, намутят, С тобой, милый, разлучат” искажен
перепиской: “Ни кутят, ни мутят”. Но это единичный случай. В целом же материал
показывает, что фольклорные элементы вносились в ткань произведения не
механически, а после тщательного отбора.
Авторский текст и фрагмент устнопоэтического
произведения должны, по мысли Мельникова, составлять единое художественное
целое. Писатель тщательно редактировал и собственное повествование, и вносил
изменения в текст традиционный, но делал это мастерски, не изменяя ни смысла,
ни формы произведения, так что возникал новый художественный вариант двустишия,
строфы, строки, как возникает нередко такой вариант у талантливых исполнителей.
Так, песня “Летал голубь” [Мельников, 1994,
т. 2, с. 113] взята из рукописного сборника П. Пискарева. Мельников сначала
полностью переписал текст песни, потом зачеркнул только одну строку, заменив
слова “шалевый платочек” на “шелковое платье” (речь идет о подарке). Возможно,
это более соответствовало нравам деревенской молодежи того времени.
Интересно сравнить бурлацкую песню
[Мельников, 1994, т. 1, с. 101] с отрывком из нее в рукописи романа. В романе
песня дана не до конца, в ней 11 сдвоенных строф (то есть всего 22) с припевом.
В рукописи текст без припева, строфы не сдвоены (их 12), две из них не вошли в
текст романа, а некоторые имеют разночтения:
Роман
А вот село Козино —
Много девок свезено.
А вот Нижний Городок —
Ходи, гуляй в погребок.
Вот село Великий Враг —
В каждом доме там кабак.
А за ним село Безводно —
Живут девушки зазорно
.
Рядом тут село Работки
Покупай, хозяин, водки.
Рукопись
А в Большое Козино
Сто воров навезено.
. . . . . . . . . . .
Нас прижал под ноготок
. . . . . . . . . . .
В каждом домике кабак.
Вот село стоит Безводно —
Пей-гуляй беспереводно.
(Девок оченно довольно).
А пониже-то Работки —
Подноси всем девкам водки.
Не вошли в роман строфы:
А в Исаде под горой
Водят девок под полой.
Как у старого Макарья
По три денежки Наталья
.
Эти различия свидетельствуют, видимо, не
столько о редактировании текста, сколько о знании писателем нескольких
вариантов песни. Мельников как отличный знаток фольклора позволял себе выбор
варианта и перенос художественных деталей из одного варианта в другой. Эти
изменения, не нарушая художественности впечатления, оставались в рамках
естественного для произведений фольклора варьирования.
Бурлацкая песня была чрезвычайно популярна в
Поволжье, так что многие ее куплеты превратились в пословицы. (Больше десятка
таких пословиц — песенных строф привел В. И. Даль в “Пословицах русского
народа” — М., 1957, с. 336—337). В романе песню поют рабочие рыболовных
промыслов; эпизод заканчивается выразительным окриком дяди Архипа, втихомолку
ковырявшего лапти “из лык, украденных на барже соседнего каравана”: “Город
здесь, ярманка! Съедутся с берега архангелы да линьками горла-то заткнут!”
[Мельников, 1994, т. 1, с. 101].
Цельность впечатления от художественных
инкрустаций фольклорной классики усиливается выразительной лирической оправой,
созданной для них самим писателем. Заканчивается
описание петровских
хороводов с похоронами Костромы
, и автор замечает: “...в последний раз
уныло кукует рябая кукушка. Пришла лета макушка, вещунье больше не куковать...
Сошла весна со неба, красно лето на небо вступает, хочет жарами землю облить
(...) дошла до людей страда-сухота, не разгибать людям спины вплоть до поздней
глубокой осени...” [Мельников, 1993, т. 2, с. 501].
Лирические повествования такого типа также
представляют отражения народной поэзии — с разной гаммой поэтических
настроений, различных по яркости образов.
Описания гуляний на Красную горку
заканчиваются уже авторским аккордом, сливающимся с отголосками народного
празднества: “Стихло на Ярилином поле... Разве какой-нибудь бесталанный,
отверженный лебедушками горюн, серенький гусёк, до солнечного всхода сидит
одинокий и, наигрывая на балалайке, заливается ухарской песней, сквозь которую
слышны и горе, и слезы, и сердечная боль” [Мельников, 1993, т. 2, с. 63].
На эту особенность писательской манеры
Мельникова обратил внимание Виноградов: “Это прием мастера-сказителя, — пишет
он, — в одних случаях постепенно опустить внимающего слушателя или читателя в
иную обстановку, чтобы не был резким переход к продолжению повествования, в
других — чтобы ввести читателя в настроение, при котором повествование будет
сильнее пережито”. Этой же устойчивости впечатления содействует ритмика
авторской речи: “Своей мерной речью художник держит во власти звуков, слов,
образов и всех смыслов, которые им самим овладели” [Виноградов, 1936, с.32].
Заимствуя фольклорные тексты из работ Афанасьева, Сахарова, Терещенко и других,
писатель дает их в сочетании с популярными народными песнями, с живыми
народными обычаями и поверьями, воссоздавая исторические картины русской
народной жизни.
В
описании крещенского сочельника
заключен комплекс примет, поверий, обычаев, гаданий: хозяйки собирают чистый
крещенский снег, ставят мелом кресты на дверях и окнах, ограждая себя от
действия нечистой силы; хозяева чистят копыта у лошадей, чтобы не хромали в
течение года; девушки ходят полоть снег, молодежь поет под окнами коляду.
Несколько подробнее один из перечисленных выше обычаев дан в упомянутом ранее
“Нижегородском словаре”: “Во многих местах сохранился обычай накануне
Крещенского сочельника выгонять из селения нечистого духа, который, по
поверьям, присутствует при святочных увеселениях. Молодые люди с кочергами,
метлами бегут по деревне, крича на лучшие голоса, стуча в заслоны и лукошки и
таким образом выгоняя нечистого за околицу. В крещенский сочельник над всеми
дверями и окнами ставят мелом кресты, чтобы нечистый не воротился”. В дилогии
обычай гонять нечистого лишь упомянут.
Восьмая глава второй части романа “В лесах”
начинается с
описания церковного праздника — Пасхи
. Ему писатель
противопоставляет народное празднество — встречу весны, объединяя в одной
картине и созданную им самим реконструкцию мифа о Громе Гремучем и народный
обычай “окликать” покойников в день радуницы, посещая могилы на кладбищах и
оставляя на них праздничные блюда и питье. В поминках писатель видит следы
древнерусской поминальной тризны, а в “жальных” причитаниях — отголосок
старинных песен древнерусским богам.
В этом “разделе впервые появляется образ
веселого бога Ярилы. Вводя в роман образ Яр-Хмеля, Ярилы, писатель создает
реконструкцию в стиле старинного сказа, мастерски объединяя и образ хмеля из
народных плясовых песен, и народные приметы и поверья, приурочиваемые к
весенним календарным праздникам, и отдельные детали народного обряда,
посвященного похоронам Ярилы или Костромы. Создается яркий праздничный образ
бога весны, солнца, плодородия: “...на головушке у него венок из алого мака, в
руках спелые колосья всякой яри” (т. е. злаков яровых: пшеницы, овса, ячменя и
пр.). Стиль народной сказки (“Ходит Ярилушка по темным лесам, бродит Хмелинушка
по селам-деревням”) органически сочетается с художественно отредактированными
строфами песен о хмеле: “Сам собою Яр Хмель похваляется: „Нет меня, Ярилушки,
краше, нет меня, Хмеля, веселее — без меня, веселого, песен не играют, без
меня, молодого, свадеб не бывает”.
Если поверье о громе, хлещущем по небу
золотой вожжой, полностью соответствует в романе мифологической трактовке
Афанасьева, то хороводные песни и игры, исполняемые весной на Красной Горке
(“Серая утица”, “Заинька”, “Селезень”, “Горелки”, “Заплетися, плетень”,
популярная “Зять ли про тещу да пиво варил”), игровые “просо сеют”, “мак
ростят”, “лен засевают” представляют современный писателю живой фольклор,
записанный в Нижегородской губернии. Мельников и сам замечает, что теперь
вместо старинных “окличек” по покойникам на кладбищах раздаются другие песни:
“Поют про „калинушку с малинушкой, лазоревый цвет", поют про „кручинушку,
крытую белой грудью, запечатанную крепкой думой", поют про то, „как прошли
наши вольные веселые дни да наступили слезовы, горьки времена"”. Само
перечисление этих песен говорит о знании писателем современного ему народного песенного
репертуара.
Начало шестой главы этой же части посвящено
дню
солнцеворота
, знаменующего “конец весны, начало лету”. Заговоры на капусту
и огурцы, заимствованные у Афанасьева, и здесь даны в сочетании с живыми
обычаями и поверьями. Обычай “обеганья гряд” приведен писателем с такими
конкретными бытовыми подробностями, что не остается сомнения — автор сам
наблюдал этот обычай, как сам слышал приговор при вывозе навоза: “Чтобы лежал
ровненько, уродил хлеба полненько”. С большой достоверностью описан приезд
булыни, бродячего торговца сельскохозяйственным инвентарем и скупщика льна
(просуществовали до революции). Весь этот насыщенный
фольклорно-этнографическими сведениями раздел заканчивается анекдотом про
бабушку Маланью. Писатель показал необычайное разнообразие фольклорных жанров,
сочетая живущие в народе присказки, песни, обычаи с книжными,
реконструированными им самим, но сделал это так, что разнородные элементы
составили цельную картину.
Стилизованное сказание про Ярилу и Мать-сыру
землю дано как пролог к картине общерусского празднования дня Ивана Купалы.
Купальские
обряды и песни,
записанные в Белоруссии и на Украине, старинный обычай
добывания “живого” огня, нижегородские предания и поверья — все эти сведения
объединены в нарядном описании русской обрядности. Элементы ее, кое-где
сохранившиеся, скрупулезно перечислены: гулянья на Ярилином поле в Нижнем,
похороны чучела Ярилы в Муроме и Костроме, изображения его на игрищах в Кинешме
и Галиче. С именем Ярилы связывает писатель название озера Светлояр: “То озеро по
имени старорусского бога Светлым Яром зовется {...), где во времена стародавние
бывали великие народные сходбища, сходился туда народ справлять великие
празднества Светлому Яру” [Мельников, 1993, т. 1, с. 292—293].
Сведения, указывающие на существование культа
Ярилы, собраны писателем из книжных и устных источников. Существование его в
Нижегородской губернии подтверждают и более поздние публикации. Мельников
сознательно стремился вскрыть элементы дохристианских народных верований,
сохранившиеся в быту, путем привлечения книжных и устных этнографических
данных.
В дилогию включены редкие тексты
нижегородского песенного фольклора, например, упоминавшаяся выше бурлацкая
песня (отрывок в двенадцать куплетов); в примечании к ней сказано, что в целом
тексте упоминается больше трехсот местностей от Рыбинска до Бирючьей косы и
всем “даются более или менее верные приметы”. В науке о фольклоре полный текст
этой песни не известен. Используя распространенные в Поволжье песенные тексты,
писатель не подчеркивает их локальный характер, считая это, видимо,
необязательным для читателя. Так, он дважды упоминает колыбельную песню,
которая сулит “в золоте ходить, людям серебро дарить”, но полностью текст ее не
приводит; в “Нижегородском словаре” о ней сказано: “Повсюду распространена
колыбельная песня „Спи, дитя мое, усни". В ней поется:
Выростешь большой — будешь в золоте
ходить,
В руках серебро носить,
Нянькам да мамкам подарочки дарить”.
Считая песню общеизвестной, писатель записывает
лишь фрагмент текста, который перефразирует в романе. Из нижегородского
репертуара взяты песни “Чарочка”, “Как по погребу бочоночек катается”, “Летал
голубь”, “Ах, зачем меня мать пригожу родила” и др. Многие пословицы,
поговорки, фразеологизмы, даже поверья, включенные писателем в ткань обоих
романов, в близких вариантах были записаны позднее в Нижегородской губернии В.
Г. Короленко.
Принцип соединения литературных и
устнопоэтических элементов наблюдается не только в композиции, но и в стиле повествования,
в авторской речи. Широко используются элементы сказочного стиля: “Тому назад
лет семьдесят ... жил-поживал бедный смолокур... Много годов работал, богатства
смолою не нажил” [Мельников, 1994, т. 1, с. 14].
Знание народного языка ощущается в обилии
народных фразеологизмов
(“делом не
волоча”, “семибатькин сын”, “всё на вон-тараты” и пр.),
синонимичных
словосочетаний
(“глядел на нее божий мир светло-радостно”; “мглою-мороком
кроется небо ясное”),
тавтологических оборотов речи
(“цветы не цветно
цветут”, “не светло светит солнце яркое”). Писатель широко пользуется
отрицательными
сравнениями, постоянными эпитетами, сочетанием архаической лексики с
просторечием
(“Возрадовалась бы я, во гробу его видючи в белом саване”). В
характеристике представителей разных социальных групп писатель не только с
документальной точностью передает лексические оттенки, но и его собственная
авторская речь сохраняет соответствующие особенности: муж Акулины “велел ей
идти, куда шла, и зря не соваться, куда не спрашивают” [Мельников, 1993, т. 2,
с. 85]. В этих словах звучит сердитый окрик, хотя сказаны они самим писателем.
Состояние огорченного Алексея автор передает его же языком: “В глазах у него
зелень ходенем ходила, ровно угорел” [Мельников, 1993, т. 1, с. 370].
Архаическая лексика (тризна, вещба, очи,
златой) сочетается с лучшими достижениями литературного поэтического языка:
“звездистые очи рассыпчатые”, “звездистое небо”.
При сочетании разных
лексических слоев с устойчивыми фольклорными фразеологизмами создается необычный
стиль повествования.
Эти особенности языка Мельникова дали повод некоторым
его современникам упрекать писателя в искусственности, слащавости,
стилизованности языка. Специальные исследования ученых-лингвистов показали, что
в творчестве его отражены живые народные говоры и почти полностью отсутствуют
слова, заимствованные из иностранных языков (даже фонтан назван водомётом).
“Он не подделывался под народный язык, язык
раскольников или язык XVIII века, а писал так, будто сам вышел из народа или
сам был раскольником”, — писал о Мельникове А. И. Зморович.
К
особенностям прозы Мельникова относится и система переносных значений, обычно
более характерная для романтиков и менее характерная для реалистов. Переносные
значения слов и словосочетаний служат для писателя средством иронии, шутки,
сарказма.
В лексике такого рода скрыто отрицательное, неприязненное
отношение писателя к тем или иным сторонам действительности: “подъехать с
алтыном под полтину” — обмануть с выгодой для себя; “бумажка мягкая” —
фальшивые деньги: “хвост веретеном” — фрак; “постные сливки, постное молоко” —
спиртные напитки (ямайский ром и прочее). Для обозначения купеческого сословия
употреблено множество синонимов: торгаши, рядовичи (торгующие в ряду),
толстосумы, толстопузы, толстобрюхи, продажной совести купцы; продажность
священников отражают их названия: святокупец, святопродавец; монахини —
мокрохвостницы, матери-келейницы — сухопары сидидомницы; в переписке
раскольники употребляют тайнописание, “тарабарскую грамоту”.
Яркий контраст создается лексикой,
обозначающей быт народа и быт купцов в разных планах, но особенной яркости
изображения достигает писатель в описаниях пищи. Главная еда лесорубов —
черствый хлеб в виде сухарей в тюре, похлебка с грибами, гороховая каша с
постным маслом. В скитах купцам подают осетровую (паюсную) икру, которая
“блестит, как черные перлы”, зернистую — жирную, “как сливки”, “мерную
стерлядь”, “провесную белорыбицу — бела и глянцевита, как атлас”, “балык
величины непомерной, жирный и сочный”. У купцов столы “строят”, “учреждают”;
пиво и брагу считают “сорокоушами” (бочки в 40 ведер) и так далее.
Увлеченность фольклором, признание его
высокой эстетической и художественной ценности, как и углубленное изучение
народных говоров, дали писателю возможность значительно полнее и шире
демократизировать литературный язык, чем это делали другие писатели, его
современники. Позднее по тому же пути демократизации литературного языка
посредством соединения книжных элементов с фольклорными и народным просторечием
шли Н. С. Лесков, А. М. Ремизов, В. Я. Шишков, А. В. Амфитеатров и другие.
М. Горький высоко ценил язык Мельникова и
считал его “одним из богатейших лексикаторов наших”, на опыте которого следует
учиться искусству использовать неиссякаемые богатства народного языка [Горький,
1939, с. 187].
§3.
Лексические особенности дилогии
Дилогия Мельникова содержит обширный
энциклопедический материал в отношении лексики. Это объясняется тем, что все
герои романов имеют многогранную характеристику. Автор начинает знакомить
читателя с героями очень отдаленно. Сначала, как правило, дается описание той
местности, где живет действующее лицо, со всеми ее чертами: рельеф, реки,
растительность, национальность местного населения, легенды, связанные с этим
краем, а также читатель узнает и об особенностях строений и быта, основных
промыслах , особенностях кухни… Далее Мельников рассказывает историю семейства
героя и только потом включает его в повествование. Причем данные отступления,
не стоят обособленно от основного содержания, а наоборот, помогают понять его.
Так, при знакомстве с купцом-тысячником,
Патапом Максимычем Чапуриным, читатель узнает об особенностях Верхнего
Заволжья. “Верховое Заволжье – край привольный. Там народ досужий, бойкий,
смышленый и ловкий. Таково Заволжье сверху от Рыбинска вниз до устья Керженца.
Ниже не то: пойдет лесная глушь, луговая черемиса, чуваши, татары. А еще ниже,
за Камой, степи раскинулись, народ там другой … Там новое заселение, а в
заволжском Верховье Русь исстари уселась по лесам и болотам. Судя по людскому наречному
говору – новгородцы в давние Рюриковы времена там поселились” [Мельников, 1993,
т. 1, с. 6].
Уже этот фрагмент дает представление о
насыщенности текста лексикой самого разного значения. Это и название городов,
селений, рек, равнин, проживающих народностей с их характеристикой (народ
досужий, бойкий, смышленый и ловкий), особенностей рельефа и так далее.
П. И. Мельников не оставляет без внимания и
занятия местного населения: “Не побрел заволжский мужик на заработки в
чужедальнюю сторону, как сосед его, вязниковец, что с пуговками, с тесемочками
и другим товаром кустарного промысла шагает на край света семье хлеб добывать.
Не побрел заволжанин по белу свету плотничать, как другой сосед его, галка.
Нет, И дома сумел он приняться за выгодный промысел. Вареги зачал вязать,
поярок валять, шляпы да сапоги из него делать, шапки шить, топоры да гвозди
ковать, весовые коромысла чуть ли не на всю Россию делать”. Здесь писатель,
благодаря тщательному отбору лексических средств, дает обзор промыслов не
только Верхнего Заволжья, но и близлежащих районов. Дальнейшее повествование
вводит нас дом Чапурина, описывая с особой тщательностью все боковушки,
стряпущие, подклети, мастерские, мы узнаем о производстве и торговле
горянщиной, о работе мельниц, о традициях “строить столы”, “собирать помочь” и
так далее.
С именами Смолокурова, Орошина, Веденеева,
Меркулова связана история “Гор” (правая сторона Волги от устья Оки до Саратова)
и рыбный промысел здешних мест с его особенностями. Читатель получает огромную
информацию о
реюшках
,
бударках, курсовых, гусянках, тихвинках,
кладнушках,
узнает о деятельности
солельщиков, дельщиков, икряников,
жиротопов…
О шляпном промысле подробно рассказывается в истории семьи
Заплатиных. Мы узнаем о производстве
ярославской верховки, гречушника,
татарки
и их отличиях. Иконное дело, с его
басменным и сканным ремеслом,
фряжским письмом
… представляет Чубалов и так далее.
Благодаря использованию огромного количества
лексики разных пластов, автору удалось создать некие микроуклады, микромиры в своих
романах. Это мир скитов, мир купечества, крестьянства, промышленный мир и
торговый, каждый из которых требует особого подбора лексики. Например,
характеристика быта скитов будет требовать использования церковнославянизмов,
так как неотъемлемой частью жизни в скитах является чтение молитв, писаний и
разного рода церковной литературы.
Каков же источник обширных познаний автора в
этой области языка?
Многочисленные исследования художественного
творчества Мельникова-Печерского говорят о близости языковых особенностей с
далевскими.
Люди одной эпохи, близкие по взглядам, с
одинаковым интересом к “этнографизму”, чиновники одного ведомства, одновременно
изучавшие сектантство в России, десятилетиями жившие в дружбе, изъездившие всю
Россию вдоль и поперек, В. И. Даль и П. И. Мельников-Печерский, естественно, в
своей творческой деятельности были во многом созвучны друг другу.
Известно, что сам Мельников (Печерский)
считал себя учеником
В. И. Даля, давшего ему не только
литературный псевдоним, но и направившего его к будущей литературной
деятельности.
С 1846 года состоя чиновником особых
поручений при Нижегородском военном губернаторе, Мельников-Печерский разбирал
архивы местных правительственных учреждений и опубликовывал обнаруженные
древние акты. С 1852 года, будучи назначен начальником статистической
экспедиции, и по 1857 год он занимался подробным описанием приволжских
губерний, записывая по заданию Даля вместе с другими членами экспедиции говоры
каждой деревни. Таковы были условия, позволившие ему глубоко изучить народную
речь, ее оклад и лексику. Так же как и Далю, ему “где-то ни доводилось
бывать?.. И в лесах, и на горах, и в болотах, и в тундрах, и в рудниках, и на
крестьянских полатях, и в тесных кельях, и в скитах, и в дворцах, всего и не
перечтешь” [Усов, 1911, с. 25].
Совместно с Далем занятия, продолжавшиеся в
Нижнем Новгороде с 1849 по 1859 год и далее, в Москве, поддерживали и укрепляли
интерес к русской народной речи. Этот интерес к народной жизни у
Мельникова-Печерского прослеживается с первых же его литературных опытов. Так,
например, в “Дорожных записках на пути из Тамбовской губернии в Сибирь”
(1839—1842 гг.) он часто употребляет народные слова и выражения
(вровень,
вечор, вапница, кондовый, крашеница, обвенка, шлаг,
пищук
), пермские
“особенные” слова (
шаньга,
глохтить, заимка, угобзити..)
с
подробными объяснениями и делает некоторые фонетические и морфологические
наблюдения над пермским говором.
В дальнейшем, в рассказе “Красильников”
(1852), интерес писателя к народной речи еще возрастает “под тяготевшим над ним
влиянием” В. И. Даля. Влияние это на художественных произведениях
Мельникова-Печерского, в которых, по словам Бестужева-Рюмина, “русская душа
русским словам говорит о русском человеке”, очевидно. Непосредственное
воздействие Даля и его “Толкового словаря” на Мельникова-Печерского отмечал в
своих воспоминаниях сын беллетриста А. П. Мельников: “Влияние Даля, - пишет А.
П. Мельников, - в этом рассказе (“имеется в виду “Красильников”, - М. К.) видно
в каждой строке: оно выражается и, в оборотах речи, отчасти напоминающих К.
Луганского, и в то и дело приводимых поговорках, иногда кажущихся как бы
придуманными, но в сущности взятых из народного говора живыми и, вероятно,
сообщенных Далем” [Канкава, 1971, с. 175].
Воздействие народной речи Даля особенно
чувствуется в лексике и в пословично-поговорочной фразеологии рассказа. Если
вспомнить, что пословицы и поговорки приводились Далем в порядок в Нижнем по
“рамашковой системе” при ближайшем участии Мельникова-Печерского, то
использование последним пословиц и поговорок Даля должно казаться вполне
оправданным.
Сравнительно, сильнее воздействие Даля на
Мельникова-Печерского выступает и в самом большом и оригинальном
этнографическом романе Мельникова “В лесах”. Роман в изобилии насыщен элементами
устно-народного творчества и этнографическим материалом; в нем дано яркое
изображение бытовой обстановки приволжских Областей. Все это нашло свое
отражение в языке романа, в его народной лексике, оборотах речи и фразеологии,
в которых нетрудно обнаружить определенное влияние народной стихии, в частности
“Толкового словаря”. Не подлежит сомнению, что “Роман местами очень близок к
Словарю Даля, особенно когда автор говорит о ложкарном промысле, об истории
русской шляпы и картуза, о названиях Северного края, о народных святцах”
[Канкава, 1971, с. 176].
Эта близость особенно выпукло проявляется
там, где автору, не удается отлить в художественную форму привлекаемый им
лексический материал. Тогда он принужден в своих сносках и в подстрочных
примечаниях объяснять такие слова. Это, как правило, касается устаревшей
лексики. В таких случаях иногда делается ссылка на “Толковый словарь”, в
большинстве же случаев автор пытается самостоятельно объяснить их, но, без
сомнения, черпает эти объяснения из “Толкового словаря”.
Дипломная работа содержит таблицу-приложение,
где широко представлена лексика, которая вызывает затруднение в понимании у
современного читателя. В таблице содержится 430 слов, разбитых на тематические группы.
Это, в основном, устаревшая лексика. Значения этих слов предлагаются в двух
вариантах: авторском и по “ Толковому словарю живого великорусского языка” В.
И. Даля.
Авторское значение подразумевает:
1.
сноску (например, слова
: купилы, чекмень, ичеги, кладнушка,
дощаник, шитик, кутафья
и т. д. имеют авторские комментарии в виде сносок в
конце страницы);
2.
уточнение значения в примечаниях в конце каждого тома
дилогии (так мы можем узнать значение слов:
кочедык, расшива, крупчатка,
головщица, бурак, мшенник, мотовило, метание
…);
3.
объяснение значения в контексте или в дальнейшем
повествовании романа (например, выражение “свадьба уходом” встречается уже на
первых страницах дилогии без какого- либо авторского комментария, а в 7 главе
объяснению этого выражения отводится несколько страниц: ““
Свадьба уходом
”
- в большом обыкновенье у заволжских раскольников. Это – похищение девушки из
родительского дома и тайное венчание с нею у раскольничьего попа, а чаще в
православной церкви…” [Мельников, 1993, т. 1, с. 65].
Таблица содержит 380 авторских значений и 310
значений по “Толковому словарю живого великорусского языка” В. И. Даля, то есть
из 430 слов, 120 отсутствуют в словаре (среди них:
белица, уставщица,
головщица, кафтырь, калиги, чум, корчик…
) и 50 не содержат объяснение
автора (
околоток, вятки, подвода, епанча, архалук, коты
…).
В итоге количество слов, значения которых
указаны в обоих источниках – 310. Сравнительный анализ показал, что из этих 310
слов, сходное значение имеют – 284, незначительные различия в значениях – 14 (
казначея,
свитка, часы править, исправлять, спасенье, стопа, жбан, жуколы, канаус,
клеевщик, чаруса, побывшить, прокудить
), разные значения – 12 слов (
иночество,
сирота, стая, волокуша, отецкие, кика, тайник, чупаха, доспелый, постава,
путик, зеленуха
).
Пример незначительных различий в значениях
может служить слово “жуколы”: У П. И. Мельникова – это “коровы, обходившиеся во
время первого сгона на поля”, а в “Толковом словаре” В. И. Даля – “ЖУКОЛА,
жуколка ж. костр. черная корова”.
В качестве примера различных значений
рассмотрим слово “зеленуха”: авторское значение – “трехрублевая бумажка”, у
Даля – “Зеленуха, зеленая, травяная лягушка. | пенз. горнушка, кашничек с
зеленой поливой”.
Результаты исследования данных, приведенных в
таблице, подтверждают влияние народной стихии, в частности “Толкового словаря”
В. И. Даля на язык дилогии, ее лексику.
Несмотря на явную зависимость в таких случаях
Мельникова-Печерского от Даля, все же было бы ошибочным видеть в его языке лишь
одно подражание Далю. Как это замечает один из исследователей языка
Мельникова-Печерского, А. Зморович: “Автор замечательных романов и повестей при
всей своей близости к “Толковому словарю” Даля все-таки сумел сохранить
независимость в языке, относясь иногда даже критически к стилистическим приемам
Даля”.
Однако несомненно и то, что, по мнению того
же исследователя, Мельников-Печерский “до конца своей жизни оставался
поклонником Даля, как знатока русской речи, и высоко ценил его Словарь”, считая
труды Даля настольными книгами для каждого русского писателя, "желавшего
писать “чистым и притом живым русским языком”.
Заключение
Русский национальный писатель П. И.
Мельников-Печерский стоит в ряду своих замечательных современников – Л. Н.
Толстого, И. С, Тургенева, И. А, Гончарова, А. Ф. Писемского, С. А. Аксакова,
Н. С. Лескова, В. И. Даля. Особенность творчества Мельникова – богатство
фактического исторического и этнографического материала, чистота и образность
подлинного русского слова. Его произведения - уникальный и вместе с тем универсально
значимый художественный опыт русского национального самопознания.
Дилогия “В лесах” и “На горах” является
своеобразной энциклопедией жизни Заволжья второй половины XIX. Создание романов
потребовало от автора многолетней работы по исследованию раскола, изучению
народной речи, фольклорных традиций. Умение П. И. Мельникова облечь результаты
этой работы в рамки художественного произведения и является определяющим в
отношении особенностей языка дилогии.
На основе анализа можно выделить следующие
языковые особенности:
1.
П. И. Мельников чрезвычайно точно передавал оттенки
общенародного языка и местных говоров, виртуозно владел разговорными пластами
русской речи. Недаром языковеды указывали, что по произведениям Мельникова
можно изучать диалекты Заволжья.
2.
Автор умело использовал фольклорные мотивы в тексте
дилогии. Он нередко прибегал к рассказу, напоминающему былину, народную песню,
причитание... И это не стилизация, а глубочайшее проникновение в духовное
состояния героя.
3.
Одним из компонентов романа является устаревшая
лексика. Это объясняется стремлением автора к точному воссозданию исторической
картины и колорита описываемого времени.
Рассмотренные в работе языковые особенности
дилогии П. И. Мельникова “В лесах” и “На горах” позволяют утверждать, что
писатель способствовал расширению литературного языка за счет сближения его с
языком народным. Эта тенденция является одной из причин того, что многие
страницы романа давно стали классическим образцом русской прозы.
И “останутся эти романы в живой культуре
столько, сколько будет существовать в ней русская тема, сколько будут в
грядущих временах возникать ситуации, для которых русский духовный опыт
окажется спасительным” [Аннинский, 1988, с. 196].
ПРИЛОЖЕНИЯ
Список использованной литературы
1.
Азадовский М.К. Статьи о литературе и фольклоре…
2.
Аннинский Л.А. Три еретика…
3.
Аннинский Л.А. Мельников становится Печерским //
Литературная учеба…
4.
Бабушкин Н.Ф. Творчество народа и творчество писателя.
– Новосибирск…
5.
Виноградов Г.С.
Фольклорные источники романа
П.И. Мельникова-Печерского “В леса” // Советский фольклор…
6.
Власова З.И. П.И. Мельников-Печерский // Русская
литература и фольклор. Вторая половина XIX века…
7.
Гибет Е. Павел Иванович Мельников (Андрей Печерский)
// Русские писатели в Москве…
8.
Гибет Е. Гимн красоте // Русская речь…
9.
Горький М. История русской литературы…
10.
Грихин В.А. П.И. Мельников-Печерский // Мельнитков
П.И. В лесах. – М…
11.
Даль В. А. Толковый словарь живого великорусского
языка…
12.
Ежов И.С. П.И. Мельников (Андрей Печерский) //
Мельников П. И. В лесах…
13.
Еремин М.П. П.И. Мельников (Андрей Печерский). Очерк
жизни и творчества // Мельников П.И. (Андрей Печерский). Собр. соч. М…
14.
Еремина В. И. Ритуал и фольклор // под ред. Горелова …
15.
Измайлов А. П.И. Мельников-Печерский. // Полн. собр.
соч. П. И. Мельникова…
16.
История русской литературы // ред. Головенченко Ф.М…
17.
Канкава М.В. О влиянии В.И. Даля на стиль писателей
этнографической школы // Поэтика и стилистика русской литературы…
18.
Кулешов В.И. История русской литературы 19 века.
70-80-е г…
19.
Ланщиков А.П. П.И. Мельников // Повести и рассказы…
20.
Ларин Б. А. Эстетика слова и языка писателя…
21.
Левин Ф. П.И. Мельников // Мельников П.И. “Медвежий
угол” и другие рассказы…
22.
Лотман Л.М. П.И. Мельников-Печерский // История
русской литературы. – М…
23.
Лотман Л.М
.
П.И. Мельников-Печерский. Роман из
народной жизни. // История русского романа…
24.
Мельников П.И. (Андрей Печерский). В лесах. – Саранск…
25.
Мельников П.И. (Андрей Печерский). На Горах. –
Саранск…
26.
Мещеряков В. П.И. Мельников-Печерский и его роман “В
лесах” // Мельников П.И. В лесах. – Пермь…
27.
Николаева Е.В. Перечитывая эпопею
Мельникова-Печерского // Литература в школе…
28.
Прокофьева Н.Н. Мельников-Печерский // Литература в
школе…
29.
Скатов Н. История русской литературы 19 века…
30.
Соколова В.Ф. Еще раз о фольклорных источниках романа
П. И. Печерского “В лесах” // Поэтика и стилистика русской литературы…
31.
Соколова В.Ф. К вопросу о творческой истории романов
П. И. Мельникова “В лесах” и “На Горах” // Русская литература…
32.
Шешунова С.В. Бытовое поведение в изображении П. И.
Мельникова-Печерского // Вестник Московского университета…
33.
Шешунова С.В. П.И. Мельников // Русские писатели
1800-1917 (биографический словарь)…
34.
Янчук Н.А. П.И. Мельников (Андрей Печерский) //
История русской литературы XIX века // под ред. Овсянико-Куликовского Д.Н…
Поделитесь этой записью или добавьте в закладки |
Полезные публикации |