Особенности философии Ницше
| Категория реферата: Рефераты по философии
| Теги реферата: прочитать сообщение, большие рефераты
| Добавил(а) на сайт: Аникин.
Предыдущая страница реферата | 1 2 3 4 | Следующая страница реферата
Этот эпизод романа относится к самому началу XX века: провинциальный интеллигент, врач, читает тогдашнюю новинку — русский перевод книги Ницше.
Эта книга, лежащая на столе, потом еще несколько раз возникает в романе: на полях ее, может быть и вовсе не дочитанной до конца, потом дети рисуют свои картинки. Но манера чтения, подмеченная зорко наблюдавшим мелочи писателем, вызывает усмешку поспешностью реакции: казалось бы, хорошо, что книга задевает за живое и заставляет откликаться, когда вызывает несогласие, — однако реакция явно поспешна и слишком непосредственна для такой книги, как
«Заратустра», она разрывает ткань произведения и отрицает и уничтожает его как целое. Между тем мы уже видели, какого рода целое составляет это произведение, — оно уходит в область мифа, трудно поддающегося интерпретации и вообще не поддающегося до конца разгадке, но и в этой области как бы плавно переходит в пространство, в бесконечность. Именно поэтому вырывать что-то отдельное и частное из такого целого, торопиться соглашаться или не соглашаться с отдельными высказываниями автора — дело неуместное для интерпретации, а для понимания и вовсе пустое. Увы! германист, представляющий русскому читателю произведения немецкой литературы, то и дело вынужден объяснять, что эти произведения — трудные, а потому требуют к себе внимательного, особо бережного, неторопливого отношения. Так устроена эта литература, в чем можно видеть ее достоинство или, может быть, недостаток. Разве что Э.Т.А. Гофмана не приходится так представлять, потому что все читают его охотно и с удовольствием, он не требует толкований и совсем не труден. Однако не только русский провинциальный врач, но и немецкие профессора долгие годы упорно читали
Ницше именно так — «точечно», вырывая фразы из контекста, не находя ключа к тексту. А ключ — это уходящее в бескрайность целое текста.
Только путая Гераклита со второй — или с первой мировой войной, можно
было превратить Ницше-антимилитариста в проповедника войны. Только так —
Ницше — врага Германской империи и немецко-прусского императора — в их
пропагандиста. Только так ненавистника немцев, который даже считал зазорным
для себя считаться немцем и был уверен (ошибочно!) в своем польском
происхождении, — в германского националиста. Только так — юдофила Ницше в
юдофоба, то есть ценителя евреев — в антисемита. Но недаром же Ницше считал
лучшим из поэтов Генриха Гейне и уверял, что уже повстречаться с евреем —
благодеяние судьбы.
Трудно найти человека — философа или писателя, — который говорил бы о
немцах столь резко и оскорбительно, как Ницше! Поэтому, читая Ницше, мы
должны собрать все свое внимание и, главное, не торопиться.
В Ницше, наверное, много болезненного; сам называя себя «декадентом» и
непременно выписывая это слово по-французски (само явление пошло ведь из
Франции), Ницше сознавал свою болезненность: может быть, есть что-то
неестественное в той колоссальной дистанции, которую как высоту все снова и
снова рвется взять Ницше — из глубины болезней, лишающих его сил, унижающих, пригибающих к земле, и до абсолютного здоровья «сверхчеловека», превышающего в себе человеческую обычность, человеческую норму. Ницше
возвысился даже до того, чтобы идеей «вечного возвращения всего»
благословить все сущее и живое, — тогда все, что ни есть, даже все самое
среднее и пошлое, все-таки в конечном счете достойно того, чтобы быть:
жизнь хороша сама, как она есть, со всеми ее изъянами, пороками. Это высшее
усилие мысли Ницше, и ему наверняка присуще что-то нездоровое: чрезмерно
много нервных усилий, переломов и преломлений, слишком много «злобного
коварства» (любимое выражение Ницше) тратит он на свое восхождение к
высшему, к здоровью. Вообще говоря, экстаз, исхождение есть нечто
однобокое, пока он не уравновешивается возвращением к себе, а у Ницше
такого равновесия нет и в помине, как нет его и во всей литературе, и во
всем искусстве, и во всей эстетике экстаза на рубеже XIX— XX веков. Во всем
этом большая односторонность, сплошной порыв, сжигающее себя пламя. Во всем
этом есть и след, прожитой опыт французского декаданса 1880-х годов, декаданса, разрушающего гармонию покоя и разделяющего леность и порыв, идиллию и борьбу. Все это есть и в Ницше. Но ведь мы не обязаны
«оправдывать» его во всем, а только должны самую односторонность его уметь
прочитывать предельно многогранно.
Тем, кто привык слышать стереотипные приговоры Ницше, возможно, будет
удивительно услышать о том, что вся поэтика и эстетика Ницше — это поэтика
и эстетика героического. Ведь героическое по тривиальным представлениям
никак не вяжется с декадансом! Но героическое у Ницше и есть преодоление
декаданса через движение вверх, к здоровью, к самоутверждению, это борьба
за самого себя как за «сверхчеловека» в самом себе, борьба за самопознание-
самодисциплину, борьба, которую можно было бы назвать самоотверженной, если
бы, по понятию Ницше, то не была борьба во имя себя, борьба за
самоутверждение. Человек в этом порыве ввысь — согласно метафизике
существования, экзистенции, экстаза — берет на себя весь риск своего
существования. Существование человека проникнуто риском и полно
героического. Этот риск вечного накала в порыве к высшему пьянит, а отсюда
постоянные образы духовной одержимости и опьяненности: предпоследний из
входящих в книгу «Так говорил Заратустра» текстов, переведенный у нас как
«Песнь бродящих в ночи» (один из возможных вариантов перевода, соответствующий оригиналу книги), более известен под названием «Опьяненная
песнь», и такое наименование вновь великолепно передает в целом всю
эстетику, все умонастроение экстаза.
Как бы ни искажался Ницше своими первыми толкователями, его эстетика
героического экстаза была безошибочно вычитана в его произведениях, и она
произвела колоссальное впечатление на умы Европы. Что тут говорить, если в
России наряду с А.Н. Скрябиным, уже подготовленным к восприятию ряда идей
Ницше духовной традицией крайнего спиритуализма, идеи героического экстаза
были усвоены и А.М. Горьким, причем они вошли в самую глубину его
произведений. И знаменитые слова из пьесы «На дне» — «Человек — это звучит
гордо!» — конечно же выражают собой суть взглядов Ницше. Человек, о котором
заходит речь в этом столь выразительном восклицании, — это и есть человек, стремящийся превысить себя в борьбе за себя же, человек, желающий и
«водящий» большего от себя и в себе. Не приходится и говорить о том, что
подобная откровенная, прямолинейная фраза была бы немыслима в творчестве
русских классиков XIX века. Однако у А.М. Горького, этого великого
писателя, характер творчества заметно меняется, приобретает новые черты; в
творчестве писателя появляется возможность прославления «чистого» героизма
вообще, чего прежде не бывало в русской литературе, но одновременно как-то
особо и, возможно, не без влияния Ницше, усложняются, или обостряются, образы героев — так, что в персонажах обретаются — совсем неопосредованно, или почти совсем неопосредованно — задатки как положительных, так и
отрицательных, дурных характеров. Одни резко сталкиваются с другими и
вместе явно не уживаются. То и другое словно болтается внутри личности, и
одно может неожиданно просматриваться через другое. Личности — с резкими
углами. Хотя все это в творчестве Горького создается на основе
реалистического образа: внутрь его сплошной и жизнеподобной цельности
закрадывается такая возможность сбоя и переосмысления. Достаточно сравнить
с этим хотя бы то, как часто в книге Ницше освещение и оценка событий и
характеров меняются на противоположные (особенно в четвертой, сказочно-
мифологической книге «Заратустры», предоставляющей до какой-то степени
возможность очеловечивания символически-экстатических персонажей
повествования). Экстатизм Ницше может проникать, таким образом, и в
традиционно-реалистическое литературное творчество, воспринимающее веяния
новой эпохи.
Естественно, что влияние Ницше на европейскую культуру, особенно на
западную, было в сущности универсальным, а формы преломления творчества
Ницше — почти бескрайне разнообразными. Это и должно было быть так, если
принять во внимание, что влияние Ницше не было, по существу, целостным, —
это сейчас мы приближаемся к тому, чтобы распознавать его противоречивую и
сложноустроенную целостность, — но раскладывалось на отдельные моменты и
мотивы, включая и мотивы совершенно искаженного, почти полностью ложного
истолкования Ницше. То, что при этом книга «Так говорил Заратустра» нередко
находилась в самом центре внимания, легко объяснимо, — 'ведь эта книга
представляет собою предельный и единственный во всем творчестве Ницше
пример поэтически-философского произведения, где стороны, поэзия и
философия, встречаются в единстве, где ни одна сторона не перевешивает.
«Так говорил Заратустра» — эта книга попадала в центр внимания читателей, привлекая своей ложной понятностью: на деле, именно вследствие единства ее
поэтически-философского мифа, это, пожалуй, наиболее сложное создание
Ницше. Срединное по своему положению в творчестве Ницше, оно содержит в
себе всю полноту его философских идей.
Одной из идей, медленно вызревавших в мысли Ницше, была идея переоценки
всех ценностей. Именно так должен был называться капитальный его труд, обдумывавшийся им в последние годы сознательной деятельности. Этот труд
должен был представить всю сумму философии Ницше. Однако эта идея
присутствует и в книге «Так говорил Заратустра» — не столько излагается, сколько именно присутствует как глубокая основа мысли, к которой философ
должен подходить с самых разных сторон, пытаясь осмыслять ее. Коль скоро
идея переоценки всех ценностей получает здесь философски-поэтическое
освещение, этим уже оправдано центральное положение книги во всей истории
восприятия философии Ницше. И вот почему: то характерное для Ницше
самопонимание человека, человеческой личности, о каком уже шла речь, имело
еще некоторые важнейшие стороны. Поразительным образом эти стороны
связывают Ницше со всем мировосприятием его эпохи, — однако так, что это
нисколько не умаляет его роли первотворца и первоосмыслителя нового
человеческого образа.
Каков же этот образ человека? Вместе со всей естественной наукой своего
времени — а она тут прокладывала пути новому образу человека или даже, скорее, проявляла, выводила наружу то, к чему склонялись сами же люди
середины XIX века, помимо всякой науки, — Ницше был убежден, что человек —
существо исключительно посюстороннее, что у него чисто чувственная, материальная основа. Может быть, кому-нибудь покажется странным, что таков
был взгляд философа-«иде-адиста», но это так. Вот он, человек: он брошен в
этот мир, и ничего, кроме этой чувственности и материальности, у него и
рядом с ним нет. Нет и ничего потустороннего, нет ни богов, ни бога, ни
судьбы — вообще нет ничего, что бы извне, как сила духовная, определяло
жизнь человека и историю людей. Можно думать, что сам экстатический образ
человека у Ницше возник как бы на внезапно освободившемся пространстве, —
человек растет ввысь, может превышать самого себя, свою сущность именно
потому, что «наверху» нет никакого сдерживающего его или направляющего его
начала: человек сам определяет свое бытие, но между тем определяет и все
бытие. Бытие это в некотором, весьма глубоком, отношении есть все равно что
ничто, все равно что опустошенность, из которой исчезло все само по себе
высокое, идеальное. Однако главный факт — это то, что человек предоставлен
сам себе. Хочет он того или нет, он управляет собой, управляет историей, он
берет и себя, и свою историю в свои руки: он единственный, кто может
обладать ею. Поэтому ницшевский «сверхчеловек» (породивший в истории мысли
такую путаницу) — это всего лишь человек, до конца осознавший свою роль в
мире и понявший, что он, и только он — хозяин своей судьбы и своего бытия.
«Сверхчеловек» Ницше — это призыв понять, что положение человека именно
таково, и отделаться от любых иллюзий: религия, построенная на ней мораль —
это для Ницше всего лишь застарелые иллюзии. Бог для культуры — самое
высокое, а для Ницше самое низкое и позорное: веровать в бога в его глазах
стыдно и недостойно. Человек — один в мире, он в мире одинок. Именно этот
мир постигается затем как мир по существу внутренний, как внутреннее
пространство экстатической личности.
Такой новый образ мира и человека и означал переоценку всех ценностей.
Тут не было ничего надуманного! В этой переоценке отразилось лишь
последовательное додумывание до конца тенденций XIX века — тех, что
сказались и в естественной науке того времени, и в бессознательных
склонностях людей, и в самом искусстве. Была во всем этом и самая
благородная сторона: человек вдруг почувствовал себя хозяином своей судьбы, своего положения в мире, ощутил себя независимым от какой-либо философии
или мировоззрения, какие он должен был бы непременно разделять. Был в этом
и какой-то новый источник человеческого достоинства, и момент равновесия
человека и мира, оборачивавшийся особой прочностью самоощущения. Так — в
наиболее благоприятных случаях. Ницше же вносил в эту ситуацию момент
агрессивного отрицания традиции, такой действительно нигилистический
момент, когда все старое, заветное должно было непременно рушиться.
Поскольку сфера устоявшейся веры и морали сокращалась, все это не могло не
повести к тяжелым конфликтам в душе многих, кто не способен был попросту
отказаться от привычных взглядов и в то же время не мог избежать неблагого, разрушительного воздействия Ницше. Сейчас нам яснее, что Ницше, настаивая
на переоценке всех ценностей, невольно — как бы следуя прямоте и
«честности» своего мыслительного склада — закреплял некоторую преходящую, характерную для середины XIX века ситуацию, некоторую иллюзию этого времени
— иллюзию, основанную именно на временном равновесии человека и мира, человека и природы, иллюзию того, что отныне человек все сможет взять в
свои руки и сумеет управлять всем. В том числе сможет взять в свои руки
свою историю! Сама же история прекрасно опровергла подобные иллюзии. Однако
при своем колоссальном влиянии Ницше не мог не нанести тяжелейший удар вере
и морали людей: думая, что он пишет для совсем немногих («для всех и ни для
кого», как значится в подзаголовке «Заратустры»), Ницше на самом деле
предлагал людям следовать удобной для них иллюзии. Возвеличиваемая им
самоопределяющаяся, направляющая себя личность должна была породить
небывалое человеческое самоуправство. Так ярко сказавшаяся в Ницше иллюзия
полного человеческого самоопределения — она сказалась и помимо Ницше —
навлекла на человечество огромные беды. В иных же случаях Ницше сознавал и
открыто допускал, что человечеством управляют именно удобные для него
иллюзии, — знание, которое, казалось бы, могло способствовать тому, чтобы с
разоблачительным недоверием относиться не только к традиционным верованиям
и взглядам, но и к своим собственным мнениям и суждениям.
Мысль Ницше на деле совмещала в себе несовместимое, а такое совмещение и
есть, собственно, парадокс. Парадоксально неожиданна — и необозрима по
своим последствиям — и книга Ницше «Так говорил Заратустра», этот затаенный
и глубокий голос исторического сознания. В самой истории, затем в истории
культуры, в истории философии и искусства мы до сих пор остаемся
свидетелями того, что из этой книги выступают, становятся достоянием
сознания и осмысливаются новые вещи — все то, что до сих пор таинственным
образом скрывалось, никем не замечалось в ней.
Самое высокое, что может пережить человек, учит Ницше – это "час великого презрения". Презрения к самому себе, к своим слабостям и порокам, к своей несправедливости, к "жалкому довольству собою", называемому добродетелью. "Но где же та молния, что лизнет вас своим языком? Где то безумие, что надо привить вам?
Смотрите, я учу вас о сверхчеловеке: он - эта молния, он это безумие!"
«Бог мёртв» …
Этот пункт плана — попытка указать в ту сторону, откуда когда-нибудь
сможет быть поставлен вопрос о сущности нигилизма. Пояснение это ведет свое
происхождение из такого мышления, которое начинает впервые обретать ясность
относительно позиции Ницше в истории западной метафизики. Указать же
значит, уяснило одну из стадий западной метафизики, предположительно
последнюю стадию ее, потому что иные возможности метафизики уже не могут
становиться зримы постольку, поскольку метафизика через посредство Ницше в
известном смысле отнимает у себя свои собственные сущностные возможности.
Благодаря произведенному Ницше обращению, метафизика остается лишь
извращением в свою не суть. Сверхчувственное становится несостоятельным
продуктом чувственного. А чувственное вместе с таким снижением своей
противоположности изменяет своей собственной сущности. Низложение
сверхчувственного устраняет и то, что просто чувственно, и вместе с тем
устраняет их различие. Низложение сверхчувственного заканчивается на «ни...
ни...», что касается различения чувственного и нечувственного.
Низложение заканчивается бессмысленностью. И все же оно остается
непродумываемой, непреодолимой предпосылкой ослепленных попыток ускользнуть
от бессмысленного просто посредством придания смысла.
В дальнейшем метафизика всюду понимается как истина сущего как такового в
целом, не как учение такого-то мыслителя. У любого мыслителя свое особое
философское положение внутри метафизики. Поэтому метафизику можно называть
его именем. Однако в соответствии с тем, как мыслится здесь метафизика, это
отнюдь не будет означать, что такая-то метафизика — это создание и
собственность мыслителя как личности в публичных пределах культурного
творчества. В каждую фазу метафизики зрима соответствующая часть пути, какой судьба бытия прокладывает через сущее во внезапно разражающихся
эпохах истины. Сам Ницше поступь западного исторического совершения
истолковывает метафизически, а именно как восхождение и разворачивание
нигилизма. Продумывание метафизики Ницше становится осмыслением ситуации и
местоположения сегодняшнего человека, судьба которого, что касается истины
его, иска мало изведана. Но если только осмысление такого рода не остается
пустопорожним отчетом и повтором, оно поднимается над тем, что, собственно, осмысляется. Подниматься над чем-либо не означает непременно превышать, превосходить что-либо, не означает и преодолевать. Если мы осмысляем
метафизику Ницше, то это не значит, что наряду с его этикой, теорией
познания и эстетикой мы теперь прежде всего учитываем его метафизику, но
это значит только одно: мы пытаемся принимать Ницше-мыслителя всерьез.
Мыслить же, для Ницше тоже, значит представлять сущее как сущее. Всякое
метафизическое мышление — это онтология или же вообще ничто.
Что же до нашей попытки осмысления, то тут все дело в том, чтобы приуготовить простой и неприметный шаг мышления. Приуготовляющему мышлению крайне важно проредить и просветлить те просторы, в пределах которых бытие вновь могло бы принять человека — в отношении его сущности — в некую изначальную сопряженность с ним. Быть приуготовляющим — вот суть такого мышления.
Подобное сущностное, а потому везде и во всех аспектах лишь
приуготовляющее мышление движется в неприметности. Здесь любое со-мышление, даже и самое неумелое и неловкое, окажет существенную подмогу. Деятельность
со-мышления никак не бросается тут в глаза, ее никак не оправдать ни
значимостью, ни полезностью,— это посев, а сеятели — те, что, быть может, не увидят ни побегов, ни спелых зерен и не узнают жатвы и урожая. Они
служат севу, а еще прежде того подготовке к севу.
Севу предшествует пахота. И нужно сделать плодородным то поле, которое
вследствие ставшего неизбежным владычествования страны метафизики должно
было оставаться заброшенным и никому не ведомым. Нужно прежде всего
почувствовать, предощутить это поле, а потом уж отыскать и возделать. Нужно
в самый первый раз пройти дорогой, ведущей к этому полю. Много еще есть на
свете неведомых проселков, ведущих к полям. И однако, каждому мыслящему
отведен лишь один путь, и это его путь,— и он, прокладывая его, обязан
ходить по нему вперед-назад, вперед-назад, пока наконец не приучится он
выдерживать направление и не признает своим тот путь, который, однако, никогда не будет принадлежать ему; пока наконец не научится говорить то, что можно изведать лишь на этом и ни на каком другом пути.
Быть может, заглавие книги «Бытие и время» — веха на таком пути. В
соответствии с сущностным переплетением метафизики с науками — метафизика
сама его требует и все снова и снова стремится к нему, и науки — поросль
самой же метафизики,— приуготовляющее мышление иной раз само должно
вращаться в кругу наук, потому что науки в многообразных своих обличьях то
сознательно, то по способу своей значимости и действенности все еще
притязают на то, чтобы задавать фундаментальную форму знания, а равно и
всего того, что доступно знанию. Чем однозначнее устремляются науки к
предопределенному им техническому бытийствованию со всеми его
впечатлениями, тем решительнее проявляется вопрос о той возможности знания, на какую притязают в технике, о ее способах, пределах, о ее правомочности.
Приуготовляющее мышление, его осуществление невозможны без воспитания —
необходимо научить мыслить прямо посреди наук. Самое трудное найти для
этого сообразную форму, так чтобы воспитание мышления не падало жертвой
смешения его с научным исследованием и с ученостью. Подобное преднамерение
прежде всего подвергается опасности тогда, когда этому мышлению
одновременно с тем постоянно приходится лишь отыскивать свое собственное
местопребывание. Мыслить прямо посреди наук значит проходить мимо них без
презрения к ним.
Мы не знаем, какие возможности приберегает нашему народу и всему Западу
судьба западной истории. Внешнее складывание и устроение таких возможностей
и не самое насущное. Важно только, чтобы, учась мышлению, а вместе с тем по-
своему соуча мышлению, мы оставались на пути и в нужный миг оказались на
месте.
Нижеследующее пояснение по своим целям и значению остается в кругу того
самого опыта, на основе которого продумывалось «Бытие и время». Одно
совершающееся событие беспрестанно затрагивает мышление, не давая ему
покоя,— то, что хотя в истории западного мышления сущее с самого начала
мыслится в аспекте бытия, тем не менее истина бытия остается непродуманной
и как возможный опыт не только заказана мышлению, но и само же западное
мышление именно в обличье метафизики, пусть и не ведая того, скрывает от
глаз это вершащееся недопущение.
Приуготовляющее мышление необходимо остается в области осмысления
исторического совершения. История для такого мышления — не череда эпох, но
все одна и та же близость одного и того же,— это одно и то же без конца
затрагивает мышление не подлежащими никакому расчету способами судьбы, меняя степень своей непосредственности.
Сейчас наше осмысление направлено на метафизику Ницше. Его мышление стоит
под знаком нигилизма. Вот как именуется историческое движение, распознанное
Ницше,— оно властно проникает уже и предшествующие века и определяет
нынешний век. Свое истолкование этого движения Ницше сводит в короткую
фразу: «Бог мертв».
Можно было бы предположить, что эти слова — «Бог мертв» — выражают мнение
атеиста Ницше, чисто личное, а потому одностороннее,— тогда нетрудно
опровергнуть его ссылкой на то, что в наше время очень многие посещают
храмы, перенося свои беды и тяготы на основе определенной христианством
веры в Бога. Однако остается вопрос, правда ли, что приведенные слова Ницше
— лишь экзальтированный взгляд мыслителя, о котором вам не преминут
напомнить, что напоследок он сошел с ума? Можно еще спросить: не
выговаривает ли здесь Ницше то самое слово, которое непрестанно молчаливо
произносилось все время, пока только историческое совершение Запада
определялось метафизически? А потому мы, во всяком случае, не должны
спешить выносить свое суждение об этих словах, но должны попытаться мыслить
их так, как они были задуманы. Поэтому весьма уместно отложить в сторону
любые поспешные мнения, которые, как только страшные эти слова произнесены, торопятся поскорее занять место впереди.
В дальнейшем мы попробуем, рассуждая, разъяснить слова Ницше в некоторых
существенных их аспектах. Я еще раз напомним со всей остротою: слова Ницше
нарекают судьбу Запада в течение двух тысячелетий его истории. Мы же, сколь
бы неподготовленными ни были все мы, не должны думать, будто стоит нам
прочитать доклад об этих словах Ницше, как судьба эта сразу же переменится
или на худой конец мы по-настоящему изведаем ее. Тем не менее, нам сейчас
крайне необходимо одно — воспринять некий урок из своего осмысления, а, воспринимая урок, учиться осмыслять.
Однако никакое разъяснение не должно довольствоваться тем, что извлечет
суть дела из текста,— оно, отнюдь тем не похваляясь, обязано приложить сюда
и нечто свое. Такой прибавок человек непосвященный, принимая за содержание
текста то-то и то-то, всегда ощущает как нечто в дальнейшем мы попробуем, рассуждая, разъяснить слова Ницше в некоторых существенных их аспектах. Я
еще раз напомним со всей остротою: слова Ницше нарекают судьбу Запада в
течение двух тысячелетий его истории. Мы же, сколь бы неподготовленными ни
были все мы, не должны думать, будто стоит нам прочитать доклад об этих
словах Ницше, как судьба эта сразу же переменится или на худой конец мы по-
настоящему изведаем ее. Тем не менее нам сейчас крайне необходимо одно —
воспринять некий урок из своего осмысления, а воспринимая урок, учиться
осмыслять.
Такой прибавок человек непосвященный, принимая за содержание текста то-то
и то-то, всегда ощущает как нечто вчитанное в текст со стороны толкователя
и, притязая на свое право судить, подвергает его критике. Однако настоящее
разъяснение никогда не разумеет текст лучше автора — но только разумеет его
иначе. И необходимо только, чтобы это иное затрагивало то же самое, не
промахивалось мимо того, чему следует своей мыслью поясняемый текст.
Впервые слова «Бог мертв» Ницше произнес в третьей книге сочинения
«Веселая наука», вышедшего в 1882 году. С этого сочинения начинается путь к
сложению основной метафизической позиции Ницше. Это сочинение Ницше и его
напрасные мучения по построению задуманного главного труда жизни разделены
публикацией книги «Так говорил Заратустра». Запланированный же главный труд
так никогда и не был завершен. Одно время Ницше предполагал назвать его
так: «Воля к власти» — с подзаголовком «Опыт переоценки всех ценностей»,
Ошеломляющая нас мысль о смерти Бога, о смерти богов была знакома Ницше
уже в юности. В одной из записей, относящихся ко времени работы над первым
своим сочинением, «Рождением трагедии», Ницше говорит (1870): «Верую в
издревле германское: всем Богам должно будет умереть». Молодой Гегель в
конце своего трактата «Вера и знание» (1802) пишет о «чувстве, на которое
опирается вся религия нового времени, о чувстве: сам Бог мертв...» В словах
Гегеля — мысль об ином, нежели у Ницше. И все же есть между ними, Гегелем и
Ницше, существенная взаимосвязь, скрывающаяся в сущности любой метафизики.
Сюда же, к этой же области, относятся и слова Паскаля, заимствованные из
Плутарха.
Сначала же давайте выслушаем полный текст отрывка 125-го из книги
«Веселая наука». Отрывок озаглавлен: «Безумец», он гласит:
Безумец.— Как, вы ничего не слышали о том ошалелом, что среди бела дня
зажег фонарь, отправился на площадь и там без передышки причал: «Ищу Бога!
Ищу Бога!»?!. А там как раз толпилось много неверующих, которые, заслышав
его крики, принялись громко хохотать. «Он что—потерялся?» —сказал один. «Не
заблудился ли он, словно малое дитя?» — сказал другой. «Или он спрятался в
кустах? Или боится вас? Или отправился на галеру? Уплыл за море?» — так, не
переставая шумели они и гоготали. А безумец ринулся в самую толпу, пронзая
их своим взглядом. «Куда подевался Бог? — вскричал он.— Сейчас я вам скажу!
Мы ЕГО убили —вы и я! Все мы его убийцы! Но как мы его убили? Как сумели
исчерпать глуби морские? Кто дал нам губку, чтобы стереть весь небосвод?
Что творили мы, отцепляя Землю от Солнца? Куда она теперь летит? Куда летим
все мы? Прочь от Солнца, от солнц? Не падаем ли мы безостановочно? И вниз —
и назад себя, и в бока, и вперед себя, и во все стороны? И есть ли еще верх
и низ? И не блуждаем ли мы в бесконечном Ничто? И не зевает ли нам в лицо
пустота? Разве не стало холоднее? Не наступает ли всякий миг Ночь и все
больше и больше Ночи? Разве не приходится зажигать фонари среди бела дня? И
разве не слышна нам кирка гробокопателя, хоронящего Бога? И носы наши —
разве не чуют они вонь гниющего Бога? — Ведь и Боги тлеют! Бог мертв. Он и
останется мертвым! И это мы его убили! Как утешиться нам, убийцам из убийц?
Самое святое и сильное, чем обладал до сей поры мир,— оно истекло кровью
под ударами наших ножей,— кто оботрет с нас кровь? Какой водой очистимся?
Какие искупительные празднества, какие священные игрища ни придется
изобретать нам? Не слишком ли велико для нас величие этого подвига? Не
придется ли нам самим становиться богами, чтобы оказаться достойными его?
Никогда еще не свершалось деяние столь великое — благодаря ему, кто бы ни
родился после нас, он вступит в историю более возвышенную, нежели все, бывшее в прошлом!»... Тут умолк безумный человек и опять взглянул на тех, что слушали его,— они тоже молчали и с недоверием глядели на него. Наконец
он швырнул фонарь на землю, так что тот разбился и загас. «Я пришел слишком
рано,— сказал он, помолчав,— еще не мое время. Чудовищное событие — оно
пока в пути, оно бредет своей дорогой,— еще не достигло оно ушей
человеческих. Молнии и грому потребно время, свету звезд потребно время, деяниям потребно время, чтобы люди услышали о них, чтобы люди упрели их. А
это деяние еще дальше самых дальних звезд от людей, — и все-таки они
содеяли его!»... Рассказывают еще, что в этот же день безумец врывался в
церкви. Когда же его выводили за руки, требуя ответа, он всякий раз отвечал
одними и теми же словами: «Что же такое теперь все эти церкви, если не
усыпальницы и надгробия Божий?» *
Спустя четыре года (1886) Ницше прибавил к четырем книгам «Веселой науки»
пятую, озаглавленную — «Мы, бесстрашные». Первый ее отрывок (афоризм 343)
назван: «Каково тут нашей радости». Он начинается так: «Величайшее из
событий новейшего времени,— «Бог мертв», вера в христианского Бога
сделалась неправдоподобной,— оно начинает отбрасывать теперь свою тень на
Европу».
Отсюда ясно, что слова Ницше подразумевают смерть христианского Бога.
Однако не менее достоверно, и о том следует знать с самого начала, что у
Ницше, в его мысли, слова «Бог» и «христианский Бог» служат для обозначения
сверхчувственного мира вообще. Бог — наименование сферы идей, идеалов. Эта
область сверхчувственного, начиная с Платона, а точнее, с позднегреческого
христианского истолкования платоновской философии, считается подлинным и в
собственном смысле слова действительным миром. В отличие от него
чувственный мир лишь посюсторонен и изменчив — потому он кажущийся и
недействительный. Посюсторонний мир — юдоль печали в отличие от горнего
мира вечного блаженства по ту сторону вещей. Если, подобно еще Канту, называть мир чувственный миром физическим в более широком смысле, тогда
сверхчувственный мир будет миром метафизическим.
Слова «Бог мертв» означают: сверхчувственный мир лишился своей
действенной силы. Он не дарует уже жизни. Пришел конец метафизике — для
Ницше это вся западная философия, понятая как платонизм. Свою же
собственную философию Ницше понимает как движение против метафизики — для
него это значит против платонизма.
Однако всякое контрдвижение необходимо, как и вообще всякое «анти-», застревает в сущности того, против чего выступает. Движение против
метафизики, будучи всего-навсего выворачиванием ее наизнанку, остается у
Ницше безысходно запутанным в ней, так что метафизика отгораживается у него
от своей собственной сущности словно каменной стеной, а потому в состоянии
мыслить свою сущность. Поэтому для метафизики и через нее по-прежнему
скрыто, что совершается в ней и что, собственно, совершается как
метафизика.
Коль скоро Бог как сверхчувственная основа, как цель всего
действительного мертв, а сверхчувственный мир идей утратил свою
обязательность и, прежде всего, лишился силы будить и созидать, не остается
вовсе ничего, чего бы держался, на что мог бы опереться и чем мог бы
направиться человек. Потому в читанном нами отрывке и значится: «И не
блуждаем ли мы в бесконечном Ничто?» Слова «Бог мертв» заключают в себе
утверждение: Ничто ширится во все концы. «Ничто» означает здесь отсутствие
сверхчувственного, обязательного мира. Нигилизм, «неприютнейший из
гостей»,— он у дверей.
Попытка пояснить слова Ницше «Бог мертв» тождественна задаче изложить, что понимает Ницше под нигилизмом, и тем самым показать: в каком отношении
сам он находится к нигилизму. Поскольку, однако, словом «нигилизм» нередко
пользуются, лишь бы наделать побольше шуму и сотрясти воздух, а порой и как
бранным словцом, то необходимо знать, что оно означает. Не все из тех, кто
ссылается на свою христианскую веру и метафизические убеждения, тем самым
уже пребывают вне нигилизма. И, наоборот, не каждый из тех, кого заботят
мысли о Ничто и о сущности его, нигилист.
Слово «нигилист» любят произносить в таком тоне, как если бы одного этого
наименования, даже если ничего не думать, выговаривая его, уже было
достаточно для доказательства того, что одно лишь осмысление Ничто
неминуемо ведет к падению в Ничто и знаменует собою утверждение диктатуры
Ничто.
Вообще нам придется спросить, одно ли только нигилистическое, то есть негативное значение присуще «нигилизму», если брать его строго в том смысле, какой мыслится в философии Ницше. При той расплывчатости и произвольности, с какой пользуются этим словом, весьма необходимо, еще и не приступая к точному обсуждению того, что же говорит о нигилизме сам Ницше, найти верный взгляд на него, и только затем мы сможем уже спрашивать о том, что такое нигилизм.
Нигилизм — это движение в историческом совершении, а не какой-нибудь
взгляд, не какое-нибудь учение, какие кто-либо разделял и каких кто-либо
придерживался. Нигилизм движет историческое совершение, как может двигать
его еще почти не распознанный фундаментальный процесс внутри судьбы народов
Запада. По этому же самому нигилизм и не только историческое явление наряду
с другими, не только духовное течение, какое встречалось бы в истории
Запада наряду с другими, наряду с христианством, гуманизмом, просвещением.
Нигилизм, если мыслить его по его сущности,— это, скорее, основополагающее движение в историческом совершении Запада. И такова
глубина этого движения, что его разворачивание может лишь повести к мировым
катастрофам. Нигилизм — это всемирно-историческое движение тех народов
земли, которые вовлечены в сферу влияния нового времени. Поэтому он и не
явление только лишь современной эпохи, и не продукт XIX века, когда, правда, обострилось внимание к нигилизму и вошло в употребление само слово.
Точно так же нигилизм и не порождение отдельных наций, чьи мыслители и
литераторы говорят о нигилизме. Может случиться и так, что мнящие себя не
затронутыми им наиболее основательно способствуют его разворачиванию.
Зловещ и неприютен гость, неприютнейший из всех,— еще и тем зловещ, что не
может назвать свой исток.
И воцаряется нигилизм не только лишь тогда, когда начинают отрицать
христианского Бога, бороться с христианством или, скажем, вольнодумно
проповедовать незамысловатый атеизм. Пока мы ограничиваем свой взор
исключительно таким отвращающимся от христианства неверием и его
проявлениями, наш взгляд задерживается на внешнем, жалком фасаде нигилизма.
Речи безумца ведь прямо говорят о том, что слова «БОГ мертв» не имеют
ничего общего с мнениями «не верующих» в Бога праздно стоящих зевак, которые говорят все разом. До таких людей без веры нигилизм — судьба их же
собственной вершащейся истории — вообще еще не пробился.
До тех пор пока мы будем постигать слова «Бог мертв» лишь как формулу
неверия, мы продолжаем разуметь их в богословско-апологетическом смысле, отмежевываясь от всего того, что было самым важным для Ницше, а именно от
такого осмысления, которое следовало бы мыслью за тем, что уже совершилось
с истиной сверхчувственного мира и ее отношением к сущности человека.
Поэтому же нигилизм, как разуму его Ницше, не покрывается и тем чисто
негативно представляемым состоянием, когда люди уже не могут веровать в
христианского Бога библейского откровения,— точно так же, как и под
христианством Ницше понимает не ту жизнь христиан, какая существовала лишь
единожды в течение совсем недолгого времени, пока не были составлены
Евангелия и не началась миссионерская деятельность Павла. Для Ницше
христианство — это феномен церкви с ее притязаниями на власть, феномен
исторический, феномен светской политики в рамках складывания западного
человечества и культуры нового времени. В этом смысле так понимаемое
христианство и христианский дух новозаветной веры — не одно и то же. И
жизнь далеко не христианская может утверждать христианство, пользуясь им
как фактором силы, и, наоборот, христианская жизнь отнюдь не непременно
нуждается в христианстве. Поэтому спор с христианством отнюдь не
обязательно должен повлечь за собой борьбу с христианским духом,— ведь и
критика богословия не означает еще критики веры, истолкованием которой
призвано служить богословие. Пока пренебрегают этими существенными
различиями, остаются на уровне низкопробной борьбы мировоззрений.
«Бог» в словах «Бог мертв», если продумывать его по его сущности, замещает сверхчувственный мир идеалов, заключающих в себе цель жизни, что
возвышается над самой же земной жизнью, и тем самым определяющих ее сверху
и в известном смысле извне. Когда же начинает исчезать незамутненная, определяемая церковью вера в Бога, а в особенности ограничивается и
оттесняется на задний план вероучение, богословие в его роли задающего меру
объяснения сущего в целом, то в результате этого отнюдь не разрушается еще
основополагающий строй, согласно которому земная, чувственная жизнь
управляется целеполаганием, заходящим в сферу сверхчувственного.
Авторитет Бога, авторитет церкви с ее учительной миссией исчезает, но на
его место заступает авторитет совести, авторитет рвущегося сюда же разума.
Против них восстает социальный инстинкт. Бегство от мира в сферу
сверхчувственного заменяется историческим прогрессом. Потусторонняя цель
вечного блаженства преобразуется в земное счастье для большинства.
Попечение о религиозном культе сменяется вдохновенным созиданием культуры
или распространением цивилизации. Творческое начало, что было прежде
отличительной чертой библейского Бога, отмечает теперь человеческую
деятельность. Людское творчество переходит, наконец, в бизнес и гешефт.
Итак, место сверхчувственного мира спешат занять производные церковно-
христианского и богословского истолкования мира.
Область, где совершается сущность и разверзается событие нигилизма,— это
сама же метафизика, при непременном условии, однако, что мы, применяя это
слово — «метафизика», будем разуметь под ним не философское учение и тем
более не какую-то отдельную дисциплину философии, а будем думать об
основополагающем строе сущего в целом, о том, при котором различаются
чувственный и сверхчувственный мир и первый опирается на второй и
определяется им. Метафизика — это пространство исторического совершения, пространство, в котором судьбою становится то, что сверхчувственный мир, идеи, Бог, нравственный закон, авторитет разума, прогресс, счастье
большинства, культура, цивилизация утрачивают присущую им силу созидания и
начинают ничтожествовать. Мы такое сущностное распадение всего
сверхчувственного называем за-бытием, тлением, гниением. Поэтому неверие в
смысле отпадения от христианского вероучения никогда не бывает сущностью и
основанием нигилизма — всегда оно лишь его следствие; может случиться ведь
и так, что и само христианство представляет собой следствие и определенное
выражение нигилизма. Теперь, отсюда, мы можем распознать и самое последнее
отклонение в сторону, самое последнее заблуждение, какому подвержены люди, когда они пытаются постичь и, как они мнят, опровергнуть нигилизм. Не
постигнув нигилизм как движение внутри исторического совершения, длящееся
уже долгое время и своим сущностным основанием покоящееся в самой
метафизике, люди предаются гибельному пристрастию принимать за сам нигилизм
явления, представляющие собою лишь его последствия, а за причины нигилизма
— его последствия и воздействия. Бездумно приноровляясь к такой манере
представлять вещи, люди в течение десятилетий привыкают к тому, чтобы в
качестве причин исторической ситуации эпохи приводить господство техники
или восстание масс, неутомимо расчленяя духовную ситуацию времени в
соответствии с подобными аспектами. Однако, сколь бы многосведущ, проницателен и остроумен ни был анализ человека и его положения внутри
всего сущего, он продолжает оставаться бездумным, порождая лишь видимость
осмысления, до тех пор пока забывает думать о местоположении бытийствующего
человека, пока не постигает его местоположение в истине бытия.
Пока мы не перестанем принимать явления нигилизма за сам нигилизм, наше
отношение к нигилизму останется поверхностным. Оно не будет в состоянии
сдвинуть с места хотя бы самую малость, даже если и почерпнет известную
страстность оказываемого им отпора то ли во всеобщей неудовлетворенности
мировым положением, то ли в отчаянии, в каком не решится признаться себе
вполне, то ли в моральном негодовании или в самонадеянном превосходстве
верующего над другими.
В противовес всему этому необходимо одно — чтобы мы начали осмыслять.
Поэтому спросим теперь самого Ницше, что же разумеет он под нигилизмом, и
поначалу пусть останется открытым, улавливает ли Ницше сущность нигилизма и
может ли он уловить ее, понимая нигилизм так.
В одной из записей 1887 года Ницше ставит вопрос («Воля к власти», афоризм 2): «Что означает нигилизм?» И отвечает: «То, что высшие ценности обесцениваются»,
Ответ этот подчеркнут и снабжен пояснением: «Нет цели, нет ответа на вопрос — „почему?"».
Если следовать этой записи, то Ницше понимает нигилизм как процесс в
историческом совершении. Он интерпретирует этот процесс как обесценивание
высших ценностей, какие существовали прежде. Бог, сверхчувственный мир как
мир истинно сущий и все определяющий, идеалы и идеи, цели и основания, которые определяют и несут на себе все сущее и человеческую жизнь во всем
особенном,— все здесь представляется в смысле высших ценностей. Согласно
мнению, распространенному еще и теперь, под высшими ценностями разумеются
истина, добро и красота: истинное, то есть сущее в действительности;
благое, в чем повсюду все дело; прекрасное, то есть порядок и единство
сущего в целом. Однако высшие ценности начинают обесцениваться уже
вследствие того, что люди постепенно осознают: идеальный мир неосуществим, его никогда не удастся осуществить в пределах мира реального.
Обязательность высших ценностей тем самым поколеблена, встает вопрос: для
чего же нужны эти высшие ценности, если они не обеспечивают гарантий, средств и путей осуществления полагаемых вместе с ними целей?
Если бы мы, однако, пожелали вполне буквально понять ницшевское
определение сущности нигилизма,— оно состоит в том, что высшие ценности
утрачивают всякую ценность,— то в итоге получили бы то самое постижение
сущности нигилизма, которое меж тем широко распространилось и
распространенность которого поддерживается самим же наименованием —
«нигилизм»: обесценение высших ценностей означает явный упадок. Однако для
Ницше нигилизм отнюдь не только явление упадка,— нигилизм как
фундаментальный процесс западной истории вместе с тем и прежде всего есть
закономерность этой истории. Поэтому и в размышлениях о нигилизме Ницше
важно не столько описание того, как исторически протекает процесс
обесценения высших ценностей, что дало бы затем возможность исчислять закат
Европы,— нет, Ницше мыслит нигилизм как «внутреннюю логику» исторического
совершения Запада.
Ницше при этом понимает, что по мере того, как для мира обесцениваются
прежние высшие ценности, сам мир все же не перестает существовать, тот
лишившийся ценностей мир неизбежно будет настаивать на полагании новых
ценностей. Коль скоро прежние высшие ценности рухнули, то новое полагание
ценностей неминуемо становится по отношению к ним «переоценкой всех
ценностей». «Нет» прежним ценностям проистекает из «да» новым ценностям.
Поскольку же, по мнению Ницше, для этого «да» пет ни возможности
опосредования, ни возможности компромисса с прежними ценностями, такое
безусловное «нет» входит внутрь «да» новым ценностям. Для того же, чтобы
обеспечить безусловность нового «да», предотвратив возврат к прежним
ценностям, то есть для того, чтобы обосновать полагание новых ценностей как
движение против старых, Ницше и повое полагание ценностей продолжает
именовать нигилизмом, то есть таким нигилизмом, через посредство которого
обесценивание завершается полаганием новых, единственно задающих теперь
меру ценностей. Такую задающую меру фазу нигилизма Ницше именует
«совершенным», то есть классическим нигилизмом. Под нигилизмом Ницше
разумеет обесценивание прежних высших ценностей. Но одновременно он
позитивно («да») относится к нигилизму в смысле «переоценки всех прежних
ценностей». Поэтому слово «нигилизм» не перестает быть многозначным, и, если иметь в виду крайние значения, он, прежде всего, двузначен, двусмыслен, поскольку в одном случае обозначает просто обесценение прежних
высших ценностей, а в другом — одновременное и безусловное контрдвижение
против обесценивания. Двусмысленно в этом отношении уже и то, что Ницше
приводит в качестве проформы нигилизма,— пессимизм. Согласно Шопенгауэру, пессимизм — это вера в то, что в наисквернейшем из миров жизнь не стоит
того, чтобы жить, чтобы утверждать ее. По такому учению, и жизнь, и, следовательно, сущее как таковое в целом надлежит отрицать. Такой
пессимизм, по Ницше,— «пессимизм слабости». Для него везде один только
мрак, всюду есть причина, чтобы ничего не удавалось; он притязает на знание
того, как что будет протекать — именно под знаком вездесущей беды, краха.
Напротив, пессимизм силы, пессимизм как сила и крепость не строит себе ни
малейших иллюзий, видит опасности, не желает ничего затушевывать и
подмалевывать. И он насквозь провидит фатальность настороженного
бездеятельного ожидания — не вернется ли прежнее. Он аналитически
вторгается в явления, он требует ясного осознания тех условий и сил, которые, несмотря ни на что, все же позволят совладать с исторической
ситуацией и обеспечат успех.
Более существенное осмысление могло бы показать, что в этом «пессимизме
силы», как именует его Ницше, довершается восстание человечества нового
времени — оно восстает в безусловное господство субъективности в рамках
субъектности сущего. Через посредство пессимизма в двух его формах наружу
выступают крайности. Крайности как таковые сохраняют перевес. Так возникает
состояние безусловной заостренности: или — или. Заявляет о себе
«промежуточное состояние», в котором, с одной стороны, становится явным, что не исполниться осуществлению прежних высших ценностей. Мир выглядит
лишенным ценности. А с другой стороны, осознание всего этого направляет
ищущий взор к источнику нового полагания ценностей, причем, конечно, в
итоге мир отнюдь не обретает вновь прежней своей ценности. Впрочем, перед
лицом столь поколебленного господства прежних ценностей можно попытаться
сделать и нечто иное. А именно: если Бог — христианский Бог — исчез со
своего места в сверхчувственном мире, то само это место все же остается —
пусть даже и опустевшее. И вот эту опустевшую область сверхчувственного, область идеального мира, все еще можно удерживать. И опустевшее место даже
взывает к тому, чтобы его заняли, заместив исчезнувшего Бога чем-то иным.
Воздвигаются новые идеалы. Согласно Ницше («Воля к власти», афоризм 1021,—
относится к 1887 году "), это и происходит через посредство новых учений, обещающих осчастливить мир, через посредство социализма, а равным образом и
через посредство музыки Вагнера,— иными словами, все это совершается
повсюду, где «догматическое христианство» уже «отжило свой век». Так
появляется «неполный», еще не завершенный нигилизм. Ницше говорит по этому
поводу («Воля к власти», афоризм 28,— относится к 1887 году): «Неполный
нигилизм, его формы: мы живем прямо посреди него. Попытки избежать
нигилизма без переоценки прежних ценностей, они производят обратное, усугубляют проблему».
Мы можем яснее и отчетливее сформулировать мысли Ницше о неполном
нигилизме: неполный нигилизм хотя и заменяет прежние ценности иными, но по-
прежнему ставит их на старое место, которое как бы сохраняется в качестве
идеального места сверхчувственного. Полный же, завершенный нигилизм обязан
устранить даже и самое место ценностей — сверхчувственное как область — и
соответственно с этим полагать ценности иначе, переоценивать.
Отсюда становится ясно: завершенный, совершенный, тем самым классический
нигилизм хотя и немыслим без переоценки всех прежних ценностей, но
переоценка не просто заменяет старые ценности новыми. Переоценка становится
переворачиванием самих способов оценивания. Полагание ценностей нуждается в
новом принципе — в том, из которого будет исходить и в котором будет
пребывать. Полагание ценностей нуждается в новой области. Принципом уже не
может быть мир сверхчувственного, ставший безжизненным. Поэтому и нигилизм, устремляющийся к переоценке, понятой таким образом, станет отыскивать
самое, что ни на есть живое. Таким образом, сам же нигилизм становится
«идеалом изобильнейшей жизни» («Воля к власти», афоризм 14,—относится к
1887 году"). В этой новой высшей ценности скрывается то, что тут совсем
иначе дорожат жизнью, то есть тем, в чем покоится определяющая сущность
всего живого. Остается спросить, что разумеет Ницше под жизнью.
Ссылка на существование различных ступеней и форм нигилизма показывает, что в интерпретации Ницше нигилизм — это в любом случае совершение, такое
совершение, в котором речь идет о ценностях, об их полагании, об их
обесценивании, об их переоценке и новополагании и, наконец,— вот самая суть
— о полагании принципа любого полагания ценностей, о таком полагании, при
котором все начинает оцениваться иначе. Наивысшие цели, принципы и
основания сущего, идеалы и сверхчувственное, Бог и боги — все это уже
заведомо постигнуто здесь как ценности. Поэтому мы лишь тогда
удовлетворительно поймем ницшевское понятие нигилизма, когда узнаем, что
понимает Ницше под ценностью. И только на этом основании мы уразумеем слова
«Бог мертв» так, как мыслил их Ницше. В достаточной мере прояснить, что
мыслит Ницше под словом «ценность»,— значит обрести ключ к уразумению его
метафизики.
В XIX веке говорить о ценностях, мыслить ценностями становится делом
привычным. Но лишь вследствие распространения сочинений Ницше ценности
вошли в обиход. Говорят о жизненных ценностях, о культурных, о вечных
ценностях, об иерархии ценностей, о духовных ценностях, каковые надеются
обрести, например, в античности. Ученые занятия философией, реформа
неокантианства приводят к философии ценностей. Тут строят системы
ценностей, в этике прослеживают наслоения ценностей. Даже в христианской
теологии Бога определяют как наивысшую ценность. Науку полагают свободной
от ценностей, всякое оценивание относя на сторону мировоззрений. Ценность, как и все ценностное, становится позитивистской заменой метафизического.
Чем чаще говорят о ценностях, тем неопределеннее само понятие. А
неопределенность, в свою очередь, соответствует непроглядности, с которой
сущность ценности истекает из бытия. Ибо если предположить, что ценность, на которую без конца ссылаются, не ничто, сущность ее должна заключаться в
бытии.
Что разумеет Ницше под ценностью? В чем основывается сущность ценности?
Почему метафизика Ницше — это метафизика ценностей?
В одной из записей (1887—1888) Ницше говорит о том, что он разумеет под
ценностью («Воля к власти», афоризм 715): «Точка зрения «ценности» — это
точка зрения условий сохранения, возвышения, что касается сложных
образований с относительной длительностью жизни в пределах становления»'".
Сущность ценности покоится в том, что она — точка зрения. Ценность
подразумевает то, что схватывается смотрящим оком. Ценность — это точка
глаза, точка глаза для такого смотрения, которое что-то усматривает или, как мы говорим, на что-то рассчитывает, а при этом должно считаться и с
иным. Ценность пребывает во внутренней сопряженности — с таким-то
количеством, с квантом, с числом. Поэтому ценности («Воля к власти», афоризм 710,— относится к 1888 году) сопряжены со «шкалой числа и меры» ".
И остается только спросить, на чем, в свою очередь, основывается шкала
возрастания и убывания.
Рекомендуем скачать другие рефераты по теме: как лечить шпоры, мцыри сочинение.
Категории:
Предыдущая страница реферата | 1 2 3 4 | Следующая страница реферата