Посредственность как социальная опасность
| Категория реферата: Рефераты по философии
| Теги реферата: реферат способы, древний египет реферат
| Добавил(а) на сайт: Лагутов.
1 2 3 | Следующая страница реферата
Посредственность как социальная опасность
Ольга Седакова
Внутренняя жизнь, вообще говоря, обладает большой автономностью от внешних обстоятельств, а порой, в самых напряженных моментах, может обладать абсолютной автономностью. Такой момент абсолютной автономности, иначе говоря, свободы от всего, что происходит снаружи, описал Лев Толстой в своем Пьере Безухове, когда Пьера в московском плену у французов, в ожидании возможного расстрела посещает чувство личного бессмертия. И рядом с этим чувством все кажется смехотворным: “Меня расстрелять? — думает Пьер. — Мою бессмертную душу?” Такие моменты абсолютной автономности случаются не только в пограничных ситуациях: сверхтяжелых, сверхопасных — они могут быть в совсем других местах. В том, что называется “веянием хлада тонка”, в голосе какого-нибудь старого певца на старой пластинке — это, в конце концов, несущественно. Существенно то, что мы оказываемся в прострастве другого, по существу, измерения. Не только другого измерения: в том месте, которое само – мера, которое само измеряет происходящее уже каким-то иным – и не побоюсь сказать, последним образом.
Во внутренней жизни — я понимаю условность этого названия, но постмодернистская привычка ставить все в кавычки и говорить перед каждым серьезным словом “как бы” (“я как бы радуюсь”) мне уж очень надоела, поэтому я позволю себе такое старинное выражение — во внутренней жизни человек встречается с тем, что Гёте назвал “старой правдой”, которая всегда та же.
Das Wahre ist von laengst gefunden,
Hat edle Geisterhaft verbunden;
Das alte Wahre, fass es an!
Правда найдена давным-давно
И связала союзом благородные души;
Крепко держись ее — этой cтарой правды.
Эта “старая правда” не изменяется не только от смены политических режимов, но и от космических катаклизмов. Как известно, “небо и земля прейдут, но слова Мои не прейдут” (Мр. 13:31; Лк. 21:33). Искать ее не надо, она найдена или открыта давным-давно или была открыта всегда. Но что надо искать — это себя, такого себя, который способен ее встретить. Продолжая прибегать к гётевским словам, искать себя “благородного”, себя, который состоит в союзе вот с этим обществом связанных правдой душ. Именно на этом месте – пути к себе – мы как раз и встречаемся с политикой. Это неожиданно? Разве не бежать от политики – вместе со всем “внешним” следует, чтобы найти себя? Такой путь хорошо известен, в обиходе он и почитается “духовным”. По моему убеждению, если это путь духовности, то гностической. Одно дело – отстранение от политизирующей суеты:
И мало горя мне, свободно ли печать
Морочит олухов, иль чуткая цензура
В журнальных замыслах стесняет балагура –
совсем другое – отношение с политикой в ее исходном, аристотелевском смысле: с политикой как законами общежития, законами гражданства. Потому что к этой самой гётевской “старой правде” нельзя прийти, если ты пойдешь путем новой кривды, то есть равнодушия к тому, что происходит, использования всего этого для каких-то своих маленьких удач и выгод или же –выберешь себе пресловутую “точку зрения вечности” — sub specie aeternitatis, что особенно любят обыватели. Для них это почему-то чрезвычайно легко - оказаться в этой точке и смотреть на все глазами вечности. Но такая панорама чаще всего подозрительно напоминает обыкновенное наплевательство.
Мне рассказывали мои итальянские знакомые, которые навещали Соловки, как они спросили там насельников, монахов, почему на Соловках так мало памяти о том, что происходило совсем недавно, почему их гид об этом и речи не заводит. На это они услышали: да ведь было такое краткое время в сравнении с вечностью... Вот это та точка зрения sub specie aeternitatis, которую, по-моему, можно назвать точкой зрения свинства. Мои итальянские знакомые, верующие, не побоялись заметить, что и 33 года земной жизни Христа с точки зрения этой вечности – совсем короткое время!
Вспоминая Томаса Манна уже зрелого, можно привести его слова о том, что политика — это здоровье духа, который вне политического самосознания и действия гниет. Что такое в конце концов эта политика, это гражданство? — С одной стороны, это опыт существования в виду зла - и ввиду страдания, чужого страдания, с другой. Вот что я имею в виду, когда говорю о политике. Здесь каждый человек оказывается свидетелем. Оказывается участником истории – или жертвой истории, как это понимал Бродский: не тем, с кем круто обошлись, а тем, кто по неведению или лени или малодушию оказался сотрудником палачей.
Когда зло принимает откровенно инфернальные формы, а невинные страдания превосходят все меры, как это было, допустим, при Гитлере и Сталине, то союз со злом или даже мирное с ним сосуществование определенно делают для человека невозможным встречу со “старой правдой”. Для своего “внутреннего мира” он принес в жертву других – и уж тут никакого мира ждать не приходится. В этом я глубоко убеждена, и доказательств этому много. Выбор в ситуациях такого рода труден по-человечески (жалко себя, страшно и т.п.), но совсем не труден эвристически: здесь все ясно — где зло, где добро; во всяком случае, мыслящему и чувствующему человеку это несомненно ясно.
Наша ситуация гораздо сложнее: она пестрая и мутная. Времена, которые я помянула, времена инфернального зла, без стыда утверждали целесообразность зла любого масштаба, постулируя, что зло — это добро, если оно служит верной цели (“немецкой верности” или “торжеству коммунизма”). Теперешнее время такого не говорит. Скорее уж оно говорит, что само это различение устарело, что все и не добро, и не зло, а что-то такое смешанное и невнятное, отчасти хорошее, отчасти дурное – как все мы, как весь этот грешный мир. Нет худа без добра – и добра нет без худа, как симметрично дополнил немудрящую пословицу Бродский – и предположил, что это и есть та новость, которую Россия несет Западу, тот “свет с Востока”, которого он ждал и наконец созрел до него. Созрел до старого цинизма софистов? Итак, во всяком случае, не нам рассудить, что здесь зло а что добро, и сама такая претензия различать грозит фундаментализмом. Насилие становится неприметным, носители его - анонимны. Кто, собственно говоря, тиран либерального общества? А жертв как будто и вовсе не видно.
Из того, что я говорю, понятно, что “нашей ситуацией” я называю не собственно российскую ситуацию, в которой мы еще недалеко отошли от этих инфернальных форм насилия и страдания, и они всегда рядом, так что не впасть в них снова - это наша актуальная задача, и дальше нее ничего не видно. Но тем не менее, есть общее “планетарное” время, есть положение всей цивилизации, к которой мы так или иначе принадлежим (или будем принадлежать) и ключевое слово которой – либерализм. Вот это-то общее как раз, мне кажется, во всех наших разговорах об актуальности и современности не обсуждается. Мы продолжаем говорить о собственной ситуации как из-за железного занавеса или из-за китайской стены.
Это то самое общее положение, которое мы, после того, как наша почти полная изоляция в мире кончилась, вроде бы должны нагонять: вроде бы мы отстали от “них”. Однако порой мне кажется (по опыту двойной жизни, поскольку я все время странствую между двумя этими мирами, “нашим” и “их” и не могу уже не видеть их как один мир) — мне кажется, что, как ни странно, часто дело обстоит ровно наоборот. Кажется, что мы в каком-то смысле уже были в будущем этого либерального общества, хотя, естественно, ничто точно не повторяется, и “их” будущее может принять какие-то другие оттенки. Но я отчетливо видела, что в чем-то мы действительно были, как тогда пели, “впереди планеты всей”.
Я расскажу одну историю, которая, может быть, уточнит то, что я имею в виду. Однажды в Хельсинки, в университете, меня попросили рассказать в течение одной лекции, академического часа, вкратце, историю подсоветской культуры и искусства. Одним из опорных моментов в моем рассказе был “простой человек”. Я сказала, что героем всей этой истории искусства был “простой человек”. От художников требовалось писать так, чтобы это понял “простой человек”. От музыкантов требовалось писать такие мелодии, которые “простой человек” (то есть, не получивший музыкального образования и, возможно, не отягченный особо тонким слухом – иначе он уже не “простой”) может с первого раза запомнить и спеть; философ не должен был говорить “заумного”, “сумбурного” и “непонятного”, как это делалили Гераклит, Гегель и другие “несознательные и буржуазные”, и так далее, и так далее. Был ли этот “простой человек” реальностью или он был конструкцией? — Это вопрос. Я думаю, изначально он был конструкцией, моделью “нового человека”, “человека воспитуемого”, но постепенно эта официальная болванка наполнилась содержанием, и мы увидели этого “простого человека” вживе; его “воспитали”, ему внушили, что он имеет право требовать, чтоб угождали его невежеству и лени. О, сколько раз я видела “простого человека” в действии. На выставках он писал книгах отзывов: “Для кого это все выставлено? Простой человек этого понять не может”. Он строчил в редакции, он сам стал воспитателем. Да, люди стали такими, какими их хотели видеть. Видимо, это было удобно. Заметьте, как мало говорится о том, какое удобство реальный социализм, во многих отношениях мучительный, предлагал человеку, чем он соблазнял его: возможностью безответственности, свободы от личной вины, свободы от “комплекса неполноценности” перед всем, что превышает его понимание и его опыт. Это прекрасно описал Пауль Тиллих, анализируя тоталитаризм в своем “Мужестве быть”. Без согласия среднего человека на режим, без этого добровольного совпадения населения с режимом мы мало что поймем в происшедшем у нас.
Итак, я рассказываю приблизительно так, привожу примеры, говорю о том, что на могилах многих наших художников, убитых сразу или взятых долгим измором, можно написать: “Их убил простой человек”. И, пока говорю, вижу: студенты смущаются, ежатся... Потом ко мне подходили преподаватели и благодарили: “Большое вам спасибо! вот теперь они узнали, что делают”. Как выяснилось, хельсинские студенты подходят к своим профессорам с этим самым требованием: “Пожалуйста, не завышайте задач, не требуйте от нас слишком многого. Не говорите нам слишком сложного и заумного. Мы обычные, простые люди — не требуйте от нас невозможного. Все должно быть для простых людей”.
Финляндия здесь нисколько не исключение. Это совершенно типичная картина. Я встречала европейских редакторов, издателей, которые говорили то, что мы в прежние времена слышали постоянно и надеялись, что это навсегда исчезнет вместе с нашим специфическим режимом: “Наш читатель этого не поймет”. “Мы не должны угнетать читателя завышенной эрудицией, сложностью и т.п.”
Часто в таком разговоре мне приходилось слышать наше родное - незнакомое, к счастью, сидящим здесь молодым людям - раздвоение человека на “я” и “мы”. То есть, человек спокойно излагает собственную позицию: “Я лично этого не люблю, но нам это нужно” – не смущаясь тем, что это позиция клинической шизофрении. Или наоборот: “Я это люблю, но мы этого принять не можем”. Так может говорить человек, облеченный огромной властью. Допустим, министр культуры.
Мне приходилось разговаривать с таким человеком. Он устраивал фестиваль поэзии, на который пригласил самого модного немецкого поэта. Все остальные были поэты как поэты, то есть, они писали стихи на бумаге, и стихи эти состояли из слов, подобранных лучше или хуже.Самый модный поэт ничего такого не делал. Он обладал исключительной артикуляционной одаренностью: он изображал стихи при помощи одних только звуков, и при этом, как ни странно, можно было узнать, что он изображает. Он объявлял: “Я читаю стихотворение Гёте „Горные вершины“”, — и дальше начинал издавать весьма странные неиндоевропейские звуки, невероятно смешно, и все каким-то образом понимали, что это именно “Горные вершины”. Так он изобразил даже Хлебникова, и я могу свидетельствовать, что это было похоже и очень забавно.
Рекомендуем скачать другие рефераты по теме: реферат по русскому языку, урок реферат.
Категории:
1 2 3 | Следующая страница реферата