Стихотворение, в котором святой Григорий пересказывает жизнь свою
| Категория реферата: Рефераты по религии и мифологии
| Теги реферата: сочинение, allbest
| Добавил(а) на сайт: Smaragd.
Предыдущая страница реферата | 1 2 3 4 | Следующая страница реферата
Была ночь, а я лежал больной. Как хищные волки, явившиеся вдруг в загоне овец, с немалым числом наемных моряков (которыми легко приводится в воспламенение Александрия, потому что к этим морякам пристают и умные люди) они спешат обстричь этого пса и возвести на кафедру прежде, чем стало то известно народу, вождям Церкви, и даже мне, если не более, то, по крайней мере, псу этого стада. Они говорят, что так было им приказано. Вот как Александрия воздает за труды! Пусть судит об этом кто другой, к вам благорасположенный!
Настало утро. Клир (потому что клирики жили близко) приходит в воспламенение, молва быстро переходит от одного к другому, и разгорается самый сильный пожар. Сколько стеклось людей чиновных; сколько — сторонних и даже сомнительной веры! He было человека, который бы, видя такое вознаграждение трудов, не раздражился тогдашним поступком. Но к чему продолжать речь? Немедленно с гневом удаляются они из храма, скорбя о том, что не достигли цели. Но чтобы не пропадало понапрасну начатое зло, приводят к концу и остальную часть своего лицедейства. Почтенные и богоугодные эти люди, в сопровождении нескольких мирян из числа самых презренных, входят в бедное жилище свирельщика и там, остригши волосы самому злому из псов, впрочем не употребив ни уз, ни насилия, потому что этот пес готов был и на большее, назнаменуют его пастырем. Свершилось посечение густых кудрей; без труда уничтожен этот долговременный труд рук, а сам он приобрел из сего то одно, что обнаружена тайна волос, в которых заключалась вся его сила, как повествуется сие и о судии Сампсоне, что остриженные волосы предали его врагам, которым в угодность обрезала их жена и произвела эту безвременную и губительную жатву. Но из псов сделанный пастырем опять из пастырей стал псом, и (какое бесчестие!) псом покинутым. He носит уже он красивых волос, но не владеет и стадом, а бегает опять по мясным рынкам за костьми. Что ж сделаешь с прекрасными своими волосами? Снова ли будешь тщательно их отращивать? Или останешься таким посмешищем, как теперь? To и другое срамно, а между этими двумя крайностями невозможно найти ничего среднего, кроме одной удавки. Но скажи также, где положишь или куда пошлешь эти остриженные волосы? К лицедеям ли на позорище или к девам, и к каким опять девам? He к своим ли коринфским? He к тем ли, с которыми некогда ты, о всемудрый, один на один упражнялся в богоугодных подвигах! За все это назову тебя лучше псом небесным.
После сего город столько скорбел о тогдашних происшествиях, что все были смущены, всякий рассевал о Максиме ненавистные слухи в охуждение его жизни, и что доселе таилось в мысли, то гнев вывел наружу. Каждый присовокуплял от себя что-нибудь новое; и из всего этого составлялось стройное изображение одного совершенного негодяя. Как в теле при больших недугах появляются и малые немощи, остававшиеся неприметными, пока человек был здоров, так и у Максима все прежние худые дела выставлены на позор последним возмутительным поступком. Но никогда не стану разглашать их я. Пусть знают о сем те, которые говорят. Я хотя и потерпел обиду, однако же из уважения к прежнему замыкаю уста.
"Итак, что же? He вчера ли был он в числе твоих друзей? He вчера ли удостаивал ты его самых великих похвал?" Так, может быть, возразит мне иной, кто знает это дело и захочет обратить мне в вину тогдашнюю готовность, с какой уважал я даже худших из псов. Точно, я был в неведении, достойном порицания, как Адам обольщен был зловредным вкушением; горькое дерево прекрасно было на вид; меня обманула личина веры, какую видел я на его лице, обманули и притворные слова. А кто верен, тот всех вероимчивее, легко привлекается благоговением другого, будет ли оно истинное или мнимое. Конечно, это добрая еще немощь. Ибо всякий то и думает, чего желает. И скажите, премудрые, что надлежало мне делать? Что иное, по вашему мнению, сделал бы кто из вас самих? Церковь находилась тогда в таком еще тесном положении, что немало для меня значило собирать и солому. Стесненные обстоятельства не дают такой свободы, какую можно иметь во времена изобилия. Для меня очень было важно, если и пес ходит на моем дворе и чтит Христа, а не Геракла. Но здесь было нечто и большее. О том изгнании, какому подвергся Максим за срамные дела, уверял он, что потерпел сие ради Бога. Он был наказан бичами, а мне казался победоносцем. Если это тяжкая вина, то знаю, что не один раз и во многом погрешал я подобным сему образом. Простите же меня, судии, в этом прекрасном прегрешении Максим был самый негодный человек, но я уважал его, как доброго. Или скажу нечто и более отважное. Вот отдаю мой говорливый, не умеющий соображаться со временем язык. Кто хочет, отсеки его без милосердия. И что ж? Разве он не отсечен уже? Если угодно, то действительно так. По крайней мере, давно он молчит, и долее еще будет молчать, может быть, в наказание за неблаговременность и в изучение, что не всем он приятен. Но каково и это? Позвольте присовокупить еще одно. Лукавство, подлинно, идет вопреки здравому рассудку. Кого и доброта не сделала кротким, из того могло ли что сделать всякое другое средство? Вот и самая честь для него уже укоризна. Каким назовешь ты нрав этого человека? Весьма худым. И если это верно, не доискивайся большего. A если неправда, то не соглашайся и на прежнее. Что может быть неоспоримее этого?
Так бесчестно прогнан отсюда этот злой человек, вернее же сказать, прогнан прекрасно, потому что был зол. Поелику же царь Востока, готовя гибель варварским племенам, находился в фессалоникийской крепости, то смотри опять, что замышляет этот злейший пес. Взяв с собой подлую толпу египтян (разумею тех, которые обстригли его так безобразно), направляет он путь в воинский стан, чтобы царским указом утвердить за собой кафедру. Но там еще ничей слух не был расположен ко мне худо и не внимал клевете; поэтому Максим и там с великим гневом и страшными проклятиями отринут, как пес, и вскоре скрывается в Александрию, сделав это одно справедливое и умное дело. Ибо с наемной толпой бездомных людей нападает на Петра, у которого было двойное перо и который без труда писал все, хотя бы это и противоречило одно другому. Сего-то старца теснит Максим, требуя себе престола, которого надеялся, а в противном случае грозя, что самого не оставит на престоле. Наконец, градоправитель, опасаясь (как и справедливо было), чтобы раздуваемый пламень к старым бедствиям не присовокупил еще новых, выгоняет его вон. И теперь, по-видимому, он спокоен. Но боюсь, чтобы эта страшная, чреватая градом туча, надвинутая сильным ветром, не разразилась над теми, которые вовсе того не ожидают, потому что злонравие никогда спокойно быть не может; хотя теперь и связано, но не сделается благоразумнее. Таково-то любомудрие нынешних псов! Это псы лающие, чем единственно и похожи они на псов. Что же такое в сравнении с ними Диоген или Антисфен? Что перед ними и Кратес? Ни во что ставь Платоново любомудрие; ничего не значит портик. Тебе, Сократ, доныне принадлежало первенство. Скажу нечто вернее самой Пифии. Всех премудрее Максим.
А я бедствую, как едва ли бедствовал какой смертный: так было со мною с самого начала; так и еще более продолжается и теперь. И великое благодарение трудам на суше, опасностям на море и тем страхам, которыми я спасен! Они, поставив меня выше всего коловратного, явным образом обратили к горнему. Однако же не перенес я тогдашнего бесчестия, и с радостью ухватился за открывшийся предлог. Как скоро узнал, что этот негоднейший человек обстрижен, хотя окружили меня все друзья, составили около меня неприметную стражу, охраняя мои движения, выходы и возвращения, однако же, поелику все враги мои видели эту борьбу и происшедшее разделение почитали низложением самого учения, смотря на все это и не имея терпения перенести (не отрицаюсь в том), испытал я на себе нечто, свойственное человеку простому, а не мудрому. Тотчас, как говорят, поворотил я корму назад, и поворотил не слишком искусной рукой. Никто бы, может быть, и не догадался; но у меня вырвалось какое-то прощальное слово, которое изрек я в скорби отеческого сердца. "Блюдите, — сказал я, — всецелую Троицу, как предал вам, возлюбленным чадам, самый щедрый отец; помните, любезнейшие, и мои труды". Едва народ услышал это слово, один нетерпеливый громко вскричал, и, как рой пчел, выгнанный дымом из улья, вдруг поднимаются и оглушают криками и мужчины, и женщины, девы, юноши, дети, старики, благородные и неблагородные, начальники, воины, живущие на покое; все равно кипят гневом и любовью, гневом на врагов, любовью к пастырю.
Но не в моих было правилах принужденно преклонить колена и обрадоваться утверждению на престоле, которое не было вполне законно, когда не могли меня принудить и к принятию законного престола. Чтобы достигнуть желаемого, избирают другой путь, прибегают к сильным заклинаниям и молениям, просят, чтобы, по крайней мере, остался у них, помогал им и не предавал паствы на расхищение волкам. Можно ли было удержаться от слез? Анастасия, досточестнейший из храмов, в котором воздвигнута вера, поверженная на землю, Ноев ковчег, который один избег всемирного потопления и сохранил в себе семена нового православного мира! К тебе отовсюду стекался многочисленный народ, потому что приближалась самая опасная и решительная минута — одержать верх или мне, или народной любви. А я посреди них, безгласный, в каком-то омрачении, не в состоянии был ни остановить шума, ни обещать того, о чем просили. Одно было невозможно, от другого удерживал страх. Задыхались от жара, все обливались потом. Женщины, особенно ставшие уже матерями, в страхе напрягали свой голос, дети плакали, a день клонился к вечеру. Всякий клялся, что не отступится от своих домогательств, хотя бы храм сделался для него прекрасным гробом, пока не исторгнет у меня одного желанного слова. Некто (для чего ты, слух мой, не был загражден в то же самое мгновение), как бы вынужденный скорбью, сказал: "Ты вместе с собой изводишь и Троицу". Тогда, убоявшись, чтобы не случилось какой беды, не клятвой обязался (похвалюсь в этом несколько о Боге, я никогда не произношу клятв с тех пор, как омыт по дарованию Духа), но дал слово, за которое ручался мой нрав, что останусь у них, пока не явятся некоторые епископы, которых тогда ожидали. Тогда и я надеялся получить избавление от чуждых для меня забот. Так с трудом мы разошлись, для той и другой стороны приобретя тень надежды. Они воображали, что теперь я уже их, а я рассуждал, что остаюсь у них не на долгое только время.
Так было дело. И опять воссияло Божие слово; казалось, что разредевший несколько воинский строй снова сгущается от расторопных распоряжений военачальника или разрушенный по местам оплот быстро растет под множеством рук. Еще прежде приявшие на себя узы догматов и потому присоединившиеся ко мне, когда увидели, чему я подвергся, возлюбили меня крепче. Одних приводила ко мне проповедуемая Троица, учение о Которой было изгнано на долгое время, но не скажу, чтоб оно издавна погребено было совершенно; нет, это была отечественная проповедь, и теперь она возвращалась в свое отечество. Она была здесь и прежде, потом прекратилась, но теперь явилась снова, удостоверяя тем в воскресении из мертвых. А в других было уважение и к моим, может быть, словам. Иные же притекали ко мне, как к терпеливому подвижнику. Другим приятно было видеть меня, как дело собственных рук. И об этом пусть одни спросят у знающих, а другие расскажут незнающим, если найдутся люди, которые были бы так удалены от нас и от преобладающего ныне владычества римлян, — пусть, говорю, расскажут, чтобы могло быть это пересказано и во времена последующие, пересказано, как одно из небывалых еще в свете бедствий, приносимых к нам непостоянным течением времени, которое ко всему доброму примешивает в большей мере худое. He говорю уже о правоверном народе, о сем благородном плоде моего чревоболения. О них можно сказать только, что поелику не было у них единомудренного с ними пастыря, то как при безволии бегут к первой показавшейся влаге и в совершенной тьме — к малому свету, так и они стекались ко мне, чтобы в моем слове найти себе пособие от глада. Но что сказал бы иной о людях, чуждых веры, припоминая, как и они восхищались словом?
Много путей, которые слишком уклонились от пути законного и непогрешительного. Много путей, которые ведут в бездну погибели. На сии-то пути растлитель увлекает образ Божий, чтоб чрез это найти к нему какой-нибудь доступ, разделяя в нас мысли, а не языки, как древле разделил Бог. Это было причиной нездравых учений; одни не знают иного Бога, кроме случайного стремления, каковым будто бы составилась и управляется эта вселенная; другие вместо единого Бога вводят множество богов и кланяются собственным своим произведениям; иные все дольное лишают Промысла и ставят в зависимость от сопряжений звезд; другие, быв избранным Божиим народом, распяли на кресте Сына, думая тем почтить Отца; иные поставляют благочестие в исполнении маловажных заповедей; иные отрицают ангелов, духов и воскресение или отметают пророческие писания, другие в законных сенях чествуют Христа; иные чтут Глубину, Молчание — довременные природы, и эонов-женомужей; это дети Симона волхва и их порождения, то слагающие Божество из букв, то Ветхий и Новый Завет приписывающие двум богам — жестокому и всеблагому, то вводящие три неподвижные природы: духовную, перстную и среднюю между обеими, то с восторгом принимающие Манесову первобытную тьму, то нечестиво чествующие монтанова духа, или суетное превозношение Новата, наконец, совратители всецелой Троицы и разделители несекомого Естества. А от них, как от одной гидры, расплодилось многоглавое злочестие; от них и тот, кто одного Духа называет тварью, и тот, кто к Духу прилагает и Сына; от них и те, которые вводят современного кесарю Бога, или ни с чем не сообразно приписывают Христу призрачный образ, или допускают другого Сына, дольного, или утверждают, что спасен человек не полный, не имеющий ума. Таковы, скажу кратко, сечения правой веры; таковы родоначальницы всех нелепых учений.
И кто же из них был тогда столько упорен, чтоб не склонить слуха к моим словам? Одних пленяла сила учений, других делал кроткими образ выражения. Без вражды, не столько с укором, сколько с сердоболием, вел я речь; сетовал, а не поражал, и не превозносился, как другие, скоротечным и непостоянным временем. Ибо какое общение у Слова с земной властью? He делал я щита своему неразумию из дерзости. Слишком ухищренно и разве каракатице только свойственно изрыгать черноту из своей внутренности, чтоб в темноте избежать обличений. Напротив того, в словах своих соблюдал я кротость и благоприличие, как защитник Слова кроткого, сострадательного, не наносящего никому ударов. Потому и побежденным оставаться славно, но еще гораздо досточестнее одерживать верх над приобретаемыми Богу невольным убеждением. Так было начертано на моих скрижалях!
Но был у меня и другой, так же ясно и прекрасно начертанный закон обучения, именно же следующий: не признавать единственным путем к благочестию этого легко приобретаемого и зловредного языкоболия, не метать таинственных учений без всякой пощады на зрелищах, на пирах, во время упоения, среди смеха, когда сердце разнежено песнями, не метать языком, который не очищен предварительно от мерзких речей, не метать слуху, который осквернен и чужд Христа, и не обращать в шутку того, что с трудом уловляется; но доказывать благочестие всего более исполнением заповедей, тем, чтобы питать нищих, принимать странных, ходить за больными, постоянно проводить время в псалмопениях, молитвах, воздыханиях, слезах, возлежаниях на голой земле, в обуздании чрева, в умерщвлении чувств, в подчинении доброму порядку раздражительности, смеха и уст, наконец усмирять плоть силой Духа. Ибо много путей ко спасению, много путей, ведущих к общению с Богом. Ими надобно идти, а не одним путем слова. Достаточно учение и простой веры, какой без мудрований по большей части сажает Бог. A если бы вера доступна была одним мудрым, то крайне беден был бы наш Бог.
Ho ты любослов; ты исполнен ревности; для тебя несносно, если не польется у тебя слово! И в этом случае желаю тебе не больше, как свойственного человеку. Говори, но со страхом; говори, но не всегда, не обо всем, не всякому и не везде; знай, кому, сколько, где и как говорить. Всякой вещи, как слышишь, есть свое время, а всего лучше всему мера, по слову одного из мудрых. He сходятся между собой пределы мидян и фригиян; не сходятся между собой учения внешних и мои слова. У тех говорятся речи напоказ, в собрании молодых людей и для образца им; в них не важны и успех и неудача. Ничто так не бессильно, как тень тени. Ho y нас одна цель — говорить истину. Поэтому нельзя без страха, так или нет, вымолвить слово. Путь с обеих сторон окружен стремнинами; едва соступишь с него, тотчас упадешь, а упадешь прямо во врата адовы. Поэтому нужна особенная осторожность в словах, чтобы умно говорить и умно слушать. Иногда же, равно избегая того и другого, должно пользоваться правдивым мерилом — страхом. Слух меньше подвергает опасности, нежели язык. Но еще меньше будет опасности, если ничего не примешь и слухом, но побежишь прочь. Для чего тебе прикасаться к гнюсю и умертвить свой ум? Для чего тебе приближаться к дыханию бешеной собаки?
Сему научился я из законоположений Писания, которыми был напитан еще прежде, нежели собрался с собственным своим умом. Так действовал я на граждан и на сторонних и стал уже одним из богатых земледелателей, хотя жатва моя не вся вдруг готова была к сбору. И некоторые из терний только что перестали быть дикими, а иные выравнивались, в другие влагалось только семя, иные были еще в молоке, у иных едва показывался из земли росток, другие дали зелень, у других обвязался стебель, другие ботели, а иные побелели к жатве, иные были на гумне, другие лежали в кучах, одни вывевались, другие стали чистой пшеницей, а иные и хлебом, что составляет конец земледелия. Но этот хлеб питает теперь не трудившегося земледелателя, а тех, которые не пролили и капли пота.
Здесь желал бы я заключить свое слово и ничего не говорить о том, что недостойно слова. Но теперь не дозволяет мне сего дальнейший ход дел, из которых иные текли для меня успешно, a о других не знаю, что и сказать, к какому причислить их разряду и кого похвалить.
Таково было мое положение, как внезапно прибывает из Македонии самодержец, после того как он остановил тучу варваров, которых воодушевляли и надежда на свою многочисленность, и дерзость. Государь, что касалось до веры в Бога, не был зломыслен, мог удерживать в должных пределах души более простые, сам усердно чтил Троицу (говорю это от искреннего сердца, а то же подтверждают и все, безопасно утвердившиеся на прочном основании), но у него не было такой горячности духа, чтобы настоящее уравнять с прошедшим, самому времени предоставив отразить удары времени. Или, может быть, имел он и горячность духа, но ей не равнялась (как это назвать, научите сами) отважность или дерзость. А, может быть, лучше наименовать сие предусмотрительностью, потому что и сам признаю законным не принуждать, но убеждать, и нахожу сие более полезным как для нас самих, так и для тех, кого приводим к Богу. Невольное, сдерживаемое силой, как стрела, остановленная тетивой и могучей рукой, или ручей, отовсюду прегражденный в своем течении, при первом удобном случае презирает сдерживающую силу. А добровольное навсегда твердо, потому что связано неразрешимыми узами любви. С такой мыслью, как полагаю, и царь не давал пока места страху, всех привлекал кротостью, желая лучше, чтобы действовали свободно, а не из повиновения только писаному закону.
Как же скоро обрадованный государь прибыл к нам, которые втрое более обрадовались его приезду, тогда сколько почтил он меня при первом свидании, как благосклонно и сам говорил со мной, и меня выслушал! Но нужно ли говорить об этом мне? Слишком было бы стыдно, если б подумали, что такие вещи дорого ценю и я, для которого дорого только одно — Бог. Но вот чем заключил он разговор со мной: "Через меня, — сказал он, — Бог дает тебе и твоим трудам этот храм".
Слова сии казались невероятными, пока не приведены были в исполнение, потому что в городе готовились противиться этому всеми мерами; кипение страстей было сильно и ужасно, решались не уступать, но удерживать за собой все, чем владели, хотя бы случилось что и неприятное. А если бы к уступке принудили их силой, то стоило им обратить несколько гнева на меня, над которым нетрудно было взять верх. Но так сказал государь, и я ощутил в себе некоторое трепетание удовольствия, смешанное с содроганием ужаса. Христе мой, призывающий нас к страданиям теми страданиями, какие Сам претерпел! Ты и тогда был мздовоздаятелем моих трудов, будь и теперь моим утешителем в злостраданиях!
Наступило назначенное время. Храм окружен был воинами, которые в вооружении, в великом числе, стояли рядами. Туда же, как морской песок, или туча, или ряд катящихся волн, стремился, непрестанно прибывая, весь народ, с гневом и мольбами, с гневом на меня, с мольбами к державному. Улицы, ристалища, площади, всякое даже место, дома с двумя, с тремя жильями наполнены были снизу доверху зрителями, мужчинами, женщинами, детьми, старцами. Везде суета, рыдания, слезы, вопли — точное подобие города, взятого приступом. А я, доблестный воитель и воевода, с этим немощным и расслабленным телом, едва переводя дыхание, шел среди войска и императора, возводя взор горе и ища себе помощи в одних надеждах. Наконец, не знаю как, вступил в храм.
Стóит примечания и следующее обстоятельство. Тогда многим казалось оно даже выше всякого слова, именно же тем, для которых не просто и все, что они видят, особенно в важнейшие мгновения времени. А я, который не меньше всякого другого не склонен верить чрезвычайному, не имею причины не верить утверждающим это; потому что оспаривать все без разбора хуже, нежели иметь готовность всему беспрекословно верить. Одно показывает легковерие, а другое — дерзость. Какое же это чудо? Пусть провозгласит о нем миру моя книга, и да не скроется от потомства такой дар благодати.
Было утро, но над целым городом лежала еще ночь, потому что тучи закрывали собой солнечный круг. Это всего менее прилично было тогдашнему времени, потому что при торжествах всего приятнее ясная погода. В этом и враги находили для себя удовольствие — они толковали, что совершаемое не угодно Богу. И мне причиняло сие тайную в сердце печаль. Но как скоро я и порфироносец были уже внутри священной решетки, вознеслась от всех общая хвала призываемому Богу, раздались восклицания, простерлись вверх руки. Вдруг, по Божию велению, сквозь расторгшиеся тучи воссияло солнце, так что все здание, дотоле омраченное, мгновенно сделалось молниевидным, и в храме все приняло вид древней скинии, которую покрывала Божия светлость. У всех прояснились и лица, и сердца.
Такое зрелище внушило смелость. В громких восклицаниях, как чего-то единственно недостававшего к настоящей радости, требуют меня; говорят, что для города от державной власти будет первой, самой важной, лучшей самого престола наградой, если константинопольскому престолу дан буду я. Таково было требование и чиновных, и простолюдинов; все в равной мере желали этого. О сем вопияли вверху женщины, почти забыв, чего требует от них благоприличие. Все оглашалось как бы какими-то невероятными раскатами грома. Наконец, велев встать одному из восседавших со мной (a y меня не было тогда силы в голосе, от смущения и от страха), чужими устами проговорил я следующие слова: "Удержите, удержите ваши крики; теперь, конечно, время благодарению; после займемся и делами". Народ с рукоплесканиями принял слова мои, потому что умеренность нравится всякому. И самодержец при выходе из храма похвалил меня. Такой конец имело это собрание, которое так много меня устрашало; и весь страх кончился тем, что обнажен один меч, но опять сокрыт в ножны, и дерзость пламенного народа пресечена.
Но что было после, не знаю, как продолжать о том слово, потому что и самый предмет приводит меня в затруднение. Лучше бы другой кто кончил начатое мной повествование, потому что стыжусь слышать себе похвалы, когда и другой говорит обо мне хорошо. Такой у меня закон! Впрочем, буду говорить, соблюдая умеренность, сколько могу.
Я оставался дома. Город после того, как стал принадлежать нам, прекратил свои грозные на меня рыкания, но издавал еще глухие стоны, подобно исполину, который, как сказывают, пораженный перуном близ горы Этны, изрыгал из глубины и дым, и огонь. Как же надлежало мне поступить в этом случае? Научите меня ради Бога, скажите вы, властвующие ныне, вы — собрание жалких юношей, у которых кротость почитается слабостью, а упорство и злонравие мужеством. Должен ли я был, без меры воспользовавшись обстоятельствами и властью, толкать, гнать, свирепствовать, воспламенять? Или надлежало мне врачевать врачевствами спасительными? В последнем случае можно было извлечь две выгоды: и их сделать умеренными своей умеренностью, и себе приобрести славу и благорасположение. Это было справедливо; так и всегда буду действовать, а всего более так прилично было действовать тогда. Во-первых, надобно было показать, что приписываю это не столько счастливому стечению обстоятельств, сколько Божию могуществу. Имея самого надежного советодателя — Слово, какой совет получаю от этого доброго советника? Все тогда кланялись гордыне чиноначальствующих, особенно тех, которые имели силу при дворе и не способны были ни к чему другому, как только собирать деньги; трудно и сказать, с каким усердием и с какими происками припадали тогда к самым вратам царевым, друг друга обвиняли, перетолковывали, употребляли во зло даже благочестие — одним словом, отваживались на всякие постыдные дела. Один я признавал для себя лучшим, чтобы меня любили, а не преследовали ненавистью. Я хотел снискать уважение тем, что меня редко видели; большую часть времени посвящал Богу и очищению, a двери сильных земли предоставлял другим.
Сверх того, я видел, что одни, причинив мне обиду, как сами себе сознавались в том, беспокоились о последствиях, а другие, что естественно, имели нужду в новых моих благодеяниях. Поэтому одних избавил я от страха, а другим помог, по мере нужды каждого и сколько сам был в силах. Для примера скажу об одном из многих случаев.
Однажды оставался я дома, не занимаясь делами по болезни, которая посещала, не раз посещала меня вместе с трудами; и вот та нега, какой предавался я, пo мнению моих завистников! В таком был я положении; вдруг входят ко мне несколько простолюдинов, и с ними молодой человек, бледный, с всклокоченными волосами, в печальной одежде. Я свесил немного ноги со своего одра, как бы испугавшись такого явления. Прочие, наговорив, как умели, много благодарений и Богу и царю за то, что даровали нам настоящий день, сказав немало слов и мне в похвалу, удалились. А молодой человек припал вдруг к моим ногам и оставался у них каким-то безмолвным и неподвижным от ужаса просителем. Я спрашивал: кто он, откуда, в чем имеет нужду? Но не было другого ответа, кроме усильных восклицаний. Он плакал, рыдал, ломал себе руки. И у меня полились слезы. Когда же оттащили его насильно, потому что не внимал словам, один из бывших при этом сказал мне: "Это убийца твой; если видишь еще Божий свет, то потому, что ты под Божиим покровом. Добровольно приходит к тебе этот мучитель своей совести, не благомысленный убийца, но благородный обвинитель себя самого, и приносит слезы в цену за кровь". Так говорил он; меня тронули слова сии, и я произнес такое разрешение несчастному: "Да спасет тебя Бог! А мне, спасенному, неважно уже показать себя милостивым к убийце. Тебя дерзость сделала моим. Смотри же, не посрами меня и Бога". Так сказал я ему. И как ничто прекрасное не остается тайным, город вдруг смягчается, как железо в огне.
Рекомендуем скачать другие рефераты по теме: менеджмент, сообщение на тему, реферат проект.
Категории:
Предыдущая страница реферата | 1 2 3 4 | Следующая страница реферата