РАЗИН СТЕПАН. А. ЧАПЫГИН МОСКВА ПОСЛЕДНЯЯ1 Как по приказу, во всех церквах Москвы смолкли колокола. Тогда слышнее раздались голоса толпы: - Слышите, православные! Воров с Дону везут... - Разина везут! На Арбате решеточные сторожа широко распахнули железные ворота, убрали решетки. Сами встали у каменных столбов ворот глядеть за порядком. Толпа - в кафтанах цветных, в сукманах летних, в сапогах смазных, козловых, сафьянных, в лаптях липовых и босиком, в киках, платках, шапках валеных - спешила к Тверским воротам. С толпой шли квасники с кувшинами на плече, при фартуках, грязные пирожники с лотками на головах - лотки крыты свежей рогожей. Ехали многие возки с боярынями, с боярышнями. Бояре били в седельные литавры, отгоняя с дороги пеших людей. - И куды столько бояр едет? - Куды? А страсть свою, атамана Разина в очи увидать. - Ой, и страшные его очи - иному сниться будут! За Тверскими воротами поднимали пыль, кричали, пробираясь к Ходынскому полю новой слободой с пестрыми домиками. Оборванцы питухи, для пропойного заработка потея, забегали вперед с пожарными лестницами, украденными у кабаков и кружечных дворов. - Сколько стоит лестница? - Стоять аль купишь? - Пошто купить! Стоять. - Алгын, борода ржаная, алтын! - Чого дорого? - Дешевле с земли видать. - Ставь к дому. Получи... Лезли на потоки и крыши домов; наглядев, сообщали ближним: - От Ходынки-реки везут, зрю-у! - Стали, стали. - Пошто стали-то? - Срамную телегу, должно, ждать зачнут... - Давно проехала с виселицей, и чепи брякают. - Так где же она? - Стрельцы, робята! Хвати их черт... Стрельцы с потными, злыми лицами, сверкая бердышами, махая полами и рукавами синих и белых кафтанов, гнали с дороги: - Не запружай дорогу! Эй, жмись к стороне! - Жмемся, служилые, жмемся... - Вон и то старуху божедомку прижали, не добредет в обрат. Тех, кто забрался на крыши и лестницы, стрельцы не трогали. - Эй, борода, надбавляй сверх алтына, а то нагляделся! Слазь! - Лови деньгу, черт с тобой, и молчи-и! - Дело! Купцы и купчихи, у домов которых по-новому сделаны балконы, распахнув окошки, вылезали глядеть. Толпа кричала на толстых, корячась вылезающих на балконы. - Торговой, толкни хозяйку в зад - не ушибешь по экому месту! - Ей же подмога! - Нет вам дела. - Есть! Вишь, баба взопрела, лазавши! - Горячие, с мясом! С морковью! - Нет времени есть. - Набей брюхо. Глаза набьешь, тута повезут - не мимо. - Воров на телеге, вишь, везли в бархатах, шелку. - А те, на конях, хто? - Войсковые атаманы. - Ясаулы! - Ясаулы - те проще одеты. - Во и срамная телега движется. Стретила. - Палачи и стрельцы с ей, с телегой. - Батюшки-светы мои! - Чого ты, тетка? Пошто в плату? Кика есть, я знаю. - Отколе знаешь-то? - Знаю, помершую сестру ограбила - с мертвой кику сняла, да носить боишься. - Ой, ты, борода козлом! - Платье палачи, вишь, бархатное с воров тащат себе на разживу. - Со Стеньки платье рвут, Фролка не тронут! - Кой из их Фролка-т? - Тот, что уже в плечах и ростом мене... - А, с круглым лицом, черна бородка! - Тот! В Земской поволокут. - Пошто в Земской? Разбойной приказ к тому делу. - Земской выше Разбойного делами. От подьячих чул я... - В Разбойной! - Вот увидишь, куда. - В Земском пытошны речи люди услышат, и городских на дворе много. - Кто слушает, того самого пытают; да ране пытки прогонят всех со двора. - Гляньте, гляньте! Лошадей разиных ведут, ковры золотными крытых. - Ехал, вишь, царем, а приехал худче, чем псарем. - Уй, что-то им будет! - Э-эх, головушка удалая! Кабы царем въехал - доброй к бедноте человек, чул я. - Тебе, пономарь Трошка, на Земском мертвых писать, а ты тут! - Ушей сколь боярских, и таки слова говоришь! - Не един молвлю. Правды, люди, ищу я, и много есть по атамане плачут. - Загунь, сказываю! Свяжут тебя, и нас поволокут. Подь на Земской, доглядишь. Черный пономарик завозился на лестнице. - И то пора. Пойду. К нам ли повезут их? - К вам, в Земской, от подьячего чул ушми. - Вишь, Стеньку переодели в лохмы, а того лишь чуть оборвали. - Кузнецы куют! - Горячие с луком, с печенью бычьей!.. - Давай коли! А то долго ждать. Бородатый с брюшком мещанин подошел к пирожнику. - Этому кушАт подай в ушат - в корыте мало! - Бери с его, парень, дороже! - Бедной не боле богатого съест! С чем тебе? - С мясом дай. - Чого у их есть-то! Продают стухлое. - Не худше ваших баб стряпаем. - Прожорой этот, по брюху видать. - Наша невестка-т все трескат. И мед, стерва, жрет. - Квасу-у! С ледком! Эй, прохладись! - Поди-ка, меды сварил! - Квасок малинный не худче меду-у! - Малиновый, семь раз долизанной, кто пьет, других глядючи рвет. - Сволочь бородатая! На сопли свои примерз. - Вот те-е сволочь! А народ поишь помоями. - Гляньте-е! На телегу ставят, к виселице куют Стеньку! - Плаху сунули, палач топор втюкнул. - Ой, ба-атюшки-и! - Конец ватаману! Испекут! - Стрельцы! Молчи, народ! - Эй, люди! Будем хватать в Разбойной и бить будем... - Тех хватать и бить, кто государевых супостатов добром поминает! - Пойдем, робяты, в Земской! - Не пустят. - Так коло ворот у тына постоим. - Пойдем! - И я. - Я тоже. - Я в Кремль, в Разбойной. - Не дальне место - Земской с Разбойным по-за стену. - И-и-идем! Завернули телегу срамную. - Жду-ут чего-то... - Фролко к оглобле куют. - И-де-ем! 2 От сгорка Москвы-реки, ежели идти к собору Покрова (Василия Блаженного), то против рядов суконной сотни раскинут огороженный тыном Земский приказ. Ворота во двор пространные, с высокими столбами, без верхней связи. Эти ворота всегда распахнуты настежь, днем и ночью. Посреди широкого двора мрачная приземистая постройка из толстых бревен с перерубами отдельных помещений. Здание стоит на фундаменте из рыжего кирпича. Верх здания плоский, трехслойный, из дерна, обросшего мхом, с деревянным дымником в сажень кверху. Спереди крыши две чугунных пушки на дубовых поперечных колодах. Крыша сделана дерновой с умыслом, чтоб постройка не выносила деревом лишних звуков. Внизу здания у крыльца обширного с тремя ступенями таких же две пушки, изъеденных ржавчиной, только более древних. Эти нижние по бокам крыльца пушки в стародавние времена лежали на месте не выстроенного еще тогда Василия Блаженного и были обращены жерлами на Москву-реку. Сотни удалых голов сведены отсюда на Лобное место, и не много было таких, побывавших здесь, кому не сломали бы ребер клещи палача. Раза три в год по царскому указу шорники привозили в приказ воза ремней и дыбных хомутов [кольцо из войлока; надевалось сзади на руки с ремнями, за ремни тянули на дыбу, чтоб вывернуть руки]. Окна приказа, как во всех курных постройках, вдоль бревна, узкие кверху, задвигались ставнями без слюды и стекол - сплошными. Летом из-за духоты окошки не задвигались, а любопытных гнали со двора палками. Москва была во многом с садами во дворах, только на проклятом народом дворе Земского приказа, вонючем от трупного духа, не было ни деревца. Тын, окружавший двор до половины стояков, обрыт покато землей. На покатую землю, к тыну, богаделенские божедомы каждое утро тащили убитых или опившихся в кабаках Москвы. Со слобод для опознания мертвых тоже сюда волокли, клали головой к тыну: покойник казался полулежачим. Безголовых клали к тыну ногами. Воеводы Земского приказа, сменяя один другого, оставляли с мертвыми старый порядок: - Пущай-де опознанных родня земле предаст. В этот день небо безоблачно. Но солнца, как перед дождем, нет: широкая, почти слитая с бледным небом, туча шла медленно и заслоняла блеск солнца. После заутрени на Земском дворе пестрели заплатанной одеждой и лохмотьями божедомы, старики, старухи, незаконнорожденные, бездомные малоумки-детины. Они, таская, укладывали по заведенному порядку к тыну мертвецов и боялись оглядываться на Земский приказ. По сизым, багровым или иззелена-бледным лицам мертвых бродили мухи, тучами жужжали в воздухе. Воронье каркало, садясь на острия тына, жадно глядело, но божедомы гнали птиц. У иных, долго лежавших на жаре покойников около носа, рта и в глазах копошились черви. От прикосновения с трупов ползла одежда, мазала гноем нищих. - Не кинь его оземь! - А чого? - Того, розваляется - куды рука-нога. - Да бог с ним, огнил-таки! - Родных не сыщет - троицы дождетца, зароют, одежут [на троицу собирались жертвователи-москвичи, хоронили, одев в рубахи, непогребенных]. - Не дождется! Вишь, теплынь, и муха ест: розваляется... - Дождется, зароют крещеные. Ни двору, строго оглядываясь, шел дьяк в синем колпаке, в распахнутой летней котыге. Он остановился, не подходя к нищим. - Эй, червивые старцы, бога деля призрели вас люди - вы же не радеете кормильцам. - Пошто не радеем, дьяче? - Без ума, лишь бы скоро кинуть: безголовых к тыну срезом пхаете... Голов тож, знаю я, искать лень... Иная, може, где под мостом аль рундуком завалилась. - Да, милостивец, коли пси у убитых головушек не сглонули, сыщем. - Сыщите! И по правилам, не вами заведенным, не валите срезом к тыну - к ступням киньте. - Дьяче, так указал нам класть звонец, кой мертвеньким чет пишет. - Сказывает, крест на вороту не должен к ногам пасть, а у иного головы нет, да крест на шее иметца. - По-старому выходит - крест к ногам! - Безумному сказывать, едино что воду толочь. Ну вас в подпечье! Дьяк, бороздя посохом песок, ушел в приказ. - Не гордой, вишь! С нами возговорил. - Должно, у его кого родного убили? - Седни много идет их, дьяков, бояр да палачов чтой-то. - Нишкни, а то погонят! Вора Стеньку Разина сюды везут. - Эх, не все собраны мертвы, а надо ба сходить нам - вся Москва посыпала за Тверски ворота. - Куды ходить? Задавят! Сила народу валит глядеть. - Сюды, в пытошные горницы, поведут вора? - Ум твой родущий, парень! - Чого? - Дурак! Чтоб тебе с теми горницами сгореть. - Чого ты, бабка? - Вишь, спужал Степаниду... В горницах, детина, люди людей чествуют, а здеся поштвуют палачи ременными калачи! - Забыл я про то, дедко! - Подь к окнам приказа, послушай - память дадут! - Спаси мя Христос! Подошел в черном колпаке и черном подряснике человек с записью в руках. - Ты, Трофимушко, быдто дьяк! - Тебя ба в котыгу нарядить, да батог в руки. - Убогие, а тож глуму предаетесь - грех вам! Сколь мертвых сносили? - Ой, отец! Давно, вишь, не сбирали, по слободам многих нашли да у кремлевских пытошных стен кинутых. - Сколь четом? - Волокем на шестой десяток третьего. - Како рухледишко на последнем? - Посконно! - Городской? - Нет, пахотной с видов человек. - Глава убиенного иметца ли? - Руса голова, нос шишкой, да опух. - Резан? Ай без ручной налоги? - Без знака убоя, отец! - Пишу: "Глава руса с сединкой, нос шишковат - видом опоек кабацкий..." Сине лицо? - Синька в лице есть, отец! - То, знать, опоек! Пономарь каждое утро и праздники между утреней и обедней переписывал на Земском мертвых; попутно успевал записать разговоры, причитания родных убитых, слова бояр, дьяков, шедших по двору в приказ. Хотя это и преследовалось строго, но он с дрожью в руках и ногах подслушивал часто пытошные речи - писал тоже, особенно любил их записывать: в них сказывалась большая обида на бояр, дьяков и судей. Пономарь часто думал: "Есть ли на земле правда?" Счет мертвецов пономарь сдавал на руки бирючей, кричавших на площадях слобод налоги и приказания властей. Не давал лишь тем своих записей, которые в Китай-городе читали народу царские указы, "особливые". После неотложных дел бирючи оповещали горожан: - Слышьте, люди! На Москве убитые - опознать на Земском дворе вскорости. Переписчика называли звонец Трошка. Он еще усерднее стал делать свое добровольное дело, когда за перепись покойников его похвалил самолично царский духовник, в церкви которого Трошка вел звон. Пономарь хорошо знал порядки Земского двора и по приготовлениям догадывался - большого ли, малого "лихого" будут пытать. Теперь он прислушался, отодвинулся в глубь двора от толпы божедомов и воющих по мертвым горожан и тут же увидел, как во двор приказа, звеня оружием, спешно вошел караул стрельцов в кафтанах мясного цвета - приказа головы Федора Александрова. Караул прогнал со двора божедомов и городских людей. На пономаря в черном подряснике не обратил внимания, считая его за церковника, позванного в приказ с крестом. По площади за собором Покрова встала завеса пыли: - Ве-езу-ут! - Ой, то Стеньку! - Страшного! Восподи Исусе! Во двор приказа двигалась на просторной телеге, нарочито построенной, виселица черного цвета. Телегу тащили три разномастных лошади. На шее Разина надет ошейник ременной с гвоздями, с перекладины виселицы спускалась цепь и была прикреплена кольцом железным к ошейнику. Руки атамана распялены, прикручены цепями к столбам виселицы. Ноги, обутые у городской заставы в опорки и рваные штаны, расставлены широко и прикручены также цепями к столбам виселицы. Посредине телеги вдоль просунута черная плаха до передка телеги, в переднем конце плахи воткнут отточенный топор. Справа телеги цепью за железный ошейник к оглобле был прикручен брат Разина Фролка в казацком старом зипуне, шелковом, желтом, он бежал, заплетаясь нога за ногу и пыля сапогами. Фролку не переодевали, как Разина, с него сорвали только палачи в свою пользу бархатный синий жупан, такой же, какой был на атамане. Прилаживая голову, чтоб не давило железом, Фролка то багровел лицом, то бледнел, как мертвый, и мелкой рысцой бежал за крупно шагающими лошадьми. Хватаясь за оглоблю, чтоб не свалиться, время от времени выкрикивал: - Ой, беда, братан! Ой, лихо!.. Голова атамана опущена, полуседые кудри скрыли лоб и лицо. С левой стороны головы шла сплошная красная борозда без волос. - Ой, лишенько нам! - Молчи, баба! В гости к царю везут казаков - то ли не честь? А ты хнычешь... Да сами мы не цари, што ли?! Вишь, вся Москва встречу вышла. Почет велик - не срамись... Терпи!.. - Ой, лишенько, лихо, братан! - Попировали вволю! Боярам стала наша честь завидна... Не смерть страшна! Худо - везут нас не в Кремль, где брата Ивана кончили... Волокут, вишь, в Земской на Красную... У ног атамана, справа и слева, по два стрельца с саблями наголо, кафтаны на стрельцах мясного цвета. Стрельцы крикнули Разину: - Не молвить слова! - Молчать указано вам! Разин плюнул: - Народу молчу - не надобен боле; сказываю брату. - Молчать! Пономарь, отойдя за приказ, увидал, что в конце двора один малоумный божедомок, Филька, остался возиться над мертвыми: он гонял ворон, налетевших клевать трупы. Детина с красным лицом, дико тараща глаза, бегал за птицами, махая длинными рукавами рваной бабьей кацавейки: - Кыш, кыш! Пожри вас волки! Обернувшись к воротам и заметив телегу с виселицей, атамана прикованного и бегущего Фролку, начал бить в ладоши да плясать, припевая: Воров везут! На виселицу, На таскальницу! Будут мясо жарить, Пряженину стряпать! - Этот ничего не боится - юродивой! Пономарик подошел к малоумку, тряхнул русой курчавой головой и, строго уперев в потное лицо парня черные любопытные глаза, сказал: - Чему смеешься, шальной? Плачу подобно сие зрелище! Плачь, Филька! Плачь скорее! - Ой, дядюшка Трофим! А можно по ворам плакать? - Надо плакать! Не бойсь - плачь. Парень, изменив лицо, завыл и побежал навстречу срамной телеге, крича громко: - Бедные вы! Горемышные! Беднюсенькие разбойнички, израскованные!.. Караульные стрельцы, изловив бегущего, толкнули вон за ворота, поддав в зад ему сапогом. - Вот те, дурак!.. Парень упал в воротах, обронил не по ноге обутые опорки и босой убежал прочь, громко причитывая: - Беднюсенькие! Ой, ой, мамонька!.. Кайдальнички! "Кабы таким быть, всю бы правду можно было кому хошь сказать", - подумал пономарь. Страшная телега пропылила по двору и боком повернула к приказному крыльцу. Телегу окружили караульные стрельцы, подошли два палача в черных полукафтанах, окрученные вместо кушаков кнутами. Вышли из приказа кузнецы, сбили с Фролки цепь. Стрельцы отвели Фролку в сени приказа. Старший кузнец, бородатый, в кожаном фартуке, с коротким молотком и клещами, пыхтя влез на телегу, сбил с Разина цепи. - Эх, густобородый! Колокола снял - чем звонить буду? - За тебя отзвонят! - ответил кузнец. Стрельцы крикнули: - Молчать! Когда же атаман слез с телеги, подступили к нему. 3 Близ крестца улицы, узкой, пыльной, обставленной по сторонам ветхим тыном, обрытой пересохшими канавами, вонючей от падали ободранных козлов, кошек и собак, сидел, привалясь к тыну спиной, уперев ноги в лаптях о дно заросшей канавы, старик в сером кафтане, в серой бараньей шапке, сдвинутой на подслеповатые глаза, перебирал струны домры и, бренча, подпевал: На реку на Волгу широкую Вылетал, слетал сизой сокол... В небеса ен не глядел, властям не кланялся. Зачерпнул он долонью воду рудо-желтую - Под Саратовом, Царицыном, Свняжеском! Взговорил ко Волге, вопрошаючи: "Ой, пошто. Волга-мать, нерадошна! Ай, зачем мутишь со дна пески да рудо-желтые?" - "Я по то верчу, пески кручу - Подмываю камин-горы подсамарьские, Что встает со дна меня красавица... Та ли девка красная не пашинска: Турска ль роду али перского..." И услышала глас богатырь-реки, Плавью со дна выставала сама девица... Не румянена лицом, не ваплена, Косы черны раскотынились... Вишь, в воде лежать - остудной быть! И не зреть солнца, не видети, Холодеть, синеть грудиною, Похудать, отечь личиною... Да сказала девка таковы слова: "Ты ли, сокол, богатырь-боец? Зрю: недужным стал, нерадошным. Аль по мне, девице, опечалился? Ой, с печали сердце ссохнется, Сила-удаль поуменьшится!.. И тогда насядут вороги, Лиходеи все, насильники, Биться будешь, не жалеючи... Не теряй ты, сокол, кудри, мною чесанны, - За кудрями снимут буйну голову... Голову, головку, буйну голову-у!.." С огородов, сквозь тын, по всей Стрелецкой слободе несло запахом печеного хлеба, так как простолюдинам летом "пожара для опас" не давали топить печи в домах, они пекли хлеб на огородах и пустырях. Старик примолк, настраивая домру, столь же старую, как и сам он, а за его спиной по-за тын кто-то, сидя в углублении земли перед печью, говорил громко и жалуясь: - С тяжбой наехала родненька, кум... в Кремль пошли на соборы глянуть. Дошли мы до церкви мученика Христофора, я поотстал, а кум орет во всю Ивановску площедь: "Что-то, куманек, ваши московские иконники замест угодничья лика пса на образ исписали?.." - Вот дурак-от! Христофор завсе с песьим ликом пишется. - Я ему машу рукой: молчи-де! Ой, и натерпелся... Гляди, уволокли бы в Патриарший разряд... - И отколе экое чудо? Святых не разумеет. Старик, настроив домру, снова запел ту же песню. С казни Разина, от лобного места, разбродилась толпа горожан, густела около игреца, слушала. В толпе стоял широкоплечий высокий юноша. Он и раньше стоял, а теперь придвинулся ближе. Лицом худощав, над губой верхней начинались усы, из-под белой шляпы, расшитой на полях узорами, лезли на лоб темны кудри. Малиновый скорлатный кафтан распахнут; опершись на батог, молча слушал игру старика. Толпа зашевелилась и раздалась. К канаве вплотную пролез человек, с виду купец, широкоплечий, приземистый, с отвислым животом, в синей долгополой сибирке аглицкого сукна. За купцом протолкались, встали около него приказчики в серых фартуках и валеных шляпах, похожих на колпаки. Над Москвой все шире и шире загудел из Кремля колокольный звон. Вслед кремлевскому звону недалеко с полянки зазвонила церковь Григория... В торжественный и плавный звон настойчиво вплелся заунывный похоронный... Купец, как и многие люди, держа снятую с отогнутыми полями шляпу в руке, крестясь, заговорил: - Дивлюсь я, народ православной! Вот уж кой день писец покойницкой Трошка звонит неладно! Чуете? во!.. во!.. - Как не чуять, торговой человек? Звонит, быдто архиерея хоронят. - Еще что! Как седни вора Стеньку везли на лобное место из тюрьмы с Варварского крестца, звонил же все так. А звоны в тое время ни гукнули... один он... - Да... баловать таким делом не по уставу. - И чого этта протопоп ему спущает? - Кой день, как государев-царев духовник уехал к Троице! - К Сергию? - Куды еще? К Троице. - Ну, и вольготно звонцу шалить колоколами. - Нет, православные! Тут дело патриарше, не шалость пустая. - Патриарший разряд сыщет. - Коли доведут - сыщет! - Сыскать про Трошку надо. А коли же сыскивать, православные, так чуйте: старик тож неладное играет, да еще в повечерие: грех велик! - На старика поклеп! Наигрывает старой сколь жалостно, одно что в вечерю... - А чуете ли, кого поминает? - Волгу! - Девку еще! - А сокола сизого? Да сдается мне, замест сокола поминает вора Стеньку, казнили коего по государеву указу, четвертовали. Чуйте, православные! Его поминает. - Лжешь на старца, пузатой! - Зато не нищий: и пузат, да богат! - Всяк про себя деньги копит. Иной нищий богаче купца. - Чуйте, православные: "властям не кланялся", "вороги насядут, потеряешь буйну голову!". - Оно впрямь, схоже! - И Волгу-реку со Царицыном, Свияжском, камнигоры самарские - про то нынче сказывать не можно: там бунты идут. Играть же указом воспрещено - чуйте, православные! - Ну, чуем! Что из того? - То! А може, не то? - То ли, не то, а я, православные, делаю почин. С тем шел сюда, чтоб старого безбожника, кой в повечерие бунтовские песни играет, в Разбойной сволокчи. Эй, парни, бери!.. - Пров Микитич, подмочь мы можем, да только... - Чого только? - Подмогем до крылец в Кремль, а в Разбойной не пойдем - с дьяками суди ты! - Волоките! Сам все улажу. Ну-ка, мохната шапка зимня, с нами, и музыку бери! Купец, помогая приказчикам, выволок домрачея из канавы на дорогу. - Да чего вы, божьи люди? Стар и убог, чай, сами видите? Играю нищеты деля: може, кто алтын кинет? - Там тебе гробных рублей (*65) дадут. Волоки, парни! - Идем, дедко! - Эх, пошто трогаете старца! - Пропущай! Юноша кинул батог, двинул на голове шляпу. Толпа не расступалась, старика тащили медленно, улица была плотно забита людьми. - Чого мешаете, православные? - Волоки, нам што! - Не дело это... старого. Парень из толпы тронул юношу за рукав: - Вася! Гостя нашего... старца... - Пожди, Куземка! Дай им взяться ладом. Где робята? - Тут, с народом. - Кличь! И, раздвинув толпу, засучил к локтям сборчатые рукава. Толпа отхлынула. Приказчики, оглянувшись, выпустили из рук старика. Купец закричал: - Вы, парни, чого? А?! - Не видишь, что ли, Пров Микитич? - Чого? - Люди хлынули прочь, а первой кулашной боец в дело вязнет. - Какой еще? Волоки! - Васька Ирихин - слышь, какой! - Эй, православные, подмогите парням. - У нас ребра и так щитаны. Люди все больше редели, кто-то сказал: - Тащи, пузатой, коли затеял! - Нагляделся, вишь, казни, так на всякого рад скочить... - Мы Разбойной обходим. - Черта с таким народом послужишь государю! - Не государю, а твоей чести. - Тьфу, сволочь! Купец, ругаясь, отступился и спешно, не то от зла или боясь толпы, ушел. Приказчики задержались; сняв шапки, поклонились старику: - Прости нас, дедушко! - Велел, а дело наше подневольное! - Ништо взять у старого... - Шальной он у нас! Вишь, в гости норовит пролезть. - Такому не быть гостем! Знаем его лари - мелковат торгом. - У черта ему гостем быть! - Старается - крамолу ищет... Толпа, переговариваясь, разошлась. Юноша подвинулся к старику. - Пойдем-ка, дед, к матке: чай, по нас соскучала! - Поволокли... а чудно!.. - Сразу видал, что этот к тебе неспроста лезет. Все ждал, когда возьмет да городские подмогать зачнут. А я мекал - гикну ребят... Только скоро тебя спустили... Люблю бой! Звон колокольный заливал воздух Москвы, улицы и закоулки. Над низкими домами гудело медью, и в медный, веселый гуд, не смолкая, упрямо вливался заунывный похоронный звон. - Ты куда, дед? - Да иду, робятко, надо мне задтить на Архангельске подворье к монашкам - земляки есть, а кои прибыли из Соловков: Азарий-келарь да Левонтий-поп... - Пошто они тебе? - Вишь ты, Васильюшко. Пожил я у вас - пришел от имени батюшки. Сказнили его нынь, а теперь идти мне... - Это вора-то Стеньку? - Ой, робятко, молчи! Не вор он... не говори так... В тепле у вас, в доброй жире пожил, и слава богу. Посужу с монашками: може, еще потрудятся во славу атамана Соловки-то! Потрудятся ужо... - Идем к нам! Снова, гляди, уловят... По Москве нынче много таких черевистых ходит... имают людей. - Не уловят, даст бог! Решетки в городу не замкнут скоро - светло; а я часик, два, три поброжу... - Тебя, ежели, где искать? - Не ищи, Васильюшко! Сам прибреду. 5 Ириньица лежала, закинув исхудалые руки за голову. Василий вошел, сел на лавку; не раздеваясь, кинул рядом с собой расшитую шляпу. Свечи горели в одном трехсвещнике: две из них догорали, одна, высокая, ярко потрескивала, оплывая. Василий встал, взял две свечи из столешного ящика и зажег, вынув огарки. Делал он все очень тихо, бесшумно. Ириньица прошептала, не открывая глаз: - Где ж летал, мой голубь-голубой? - Эх, мама! Не чаял я, что услышишь... Мекал - спишь. Был и видал - ой, что! - Скажи, сынок... чую... - А вот! Тут, не дально место, на Козьем, вора Стеньку Разина на куски секли... Перво, палач ему правую руку ссек, потом левую ногу, а вывели заедино с ним, вором, его брата Фролку, да, вишь, не казнили... пристрастия для привели скованна. Фролка от тое казни братней в ужастие пришел и слезно закричал: "Знаю-де я слово государево!" Он же, вор Стенька, весь истерзанный, да из отруба руки, ноги кровь бьет вожжой, рыкнул на Фролку что есть силы - всему народу в слух пало: "Молчи, собака! Шлю тя к матери и со словом государевым заедино..." Тогда палач его по стриженой голове тяпнул и нараз ссек, а потом... Ты что, мама?! Ириньица, дрожа, села. Полуседые волосы лезли ей на глаза. Сбороздила волосы прочь иссохшей рукой и крикнула так, как не ожидал сын, громко: - Дитятко! Ой, не надо!! - Чого не надо, мама? Ириньица упала на постелю и тихо, как первый раз говорила, сказала: - Ой, молиться надо мне, и тебе, голубь, молиться тоже. Отец он твой был - Степан Тимофеевич! - Отец? А я почем про то мог знать? Вор да вор - отец? Ай-яй, где его пришлось повидать! Отец!.. - Истинно отец он твой, а что не сказала - моя вина... Без закону ты им со мной прижит... Для страху не говорила - будет-де меня корить и не любить. - Еще и корить! Так вон он кто - мой отец?.. Не занапрасну тогда Лазунка, наш гость, сказал: "Будь в отца!" - и учил стреле и на саблях рубить учил... - Дитятко! Прахотная, думала я думу... Хошь глазом глянуть хотела... Выбралась идти, да ноги, боялась, не понесут далеко... И у дверей стоя четыре денька тому, чула - кричит народ: "Везут!" Ой, ослабела я, уползла сюда на перину... А нынче, вишь, казнили сокола!.. И мне помирать... Остатние деньки с тобой я... - Пошто так, мама? Жить живи, я лекаря сыщу... лечить тебя... - Нет, Васильюшко. Не ищи ни лекаря, ни знахаря... Сердце исчахло, да и незачем маяться мне... Теплилось оно, мое сердце, все той же единой надеждой увидать сокола Степанушку, и вот... Ириньица, не закрывая глаз и не меняя лица, плакала. - Эх, мама! Разжалобил тебя, сказал, не знаючи. Ты не плачь. Что укажешь или пошлешь куда - все сполню... Не плачь, прикажи чего! - Одну заботу положу на тебя, голубь-голубой... Сходи ты, сыщи товарыща твоего, кой смелый и ничего не боится. Чула от тебя, такие есть... Я ему денег дам, что попросит, ай узорочья - ничего не жаль! - лишь пробрался бы на лобное место и голову, псами-боярами посеченную, Степанушкину, принес. - Понимаю, мама! Принести? - Только не ты, дитятко! Человека сыщи такого... Состригу я с той головы кудерышки да под подушку складу... - Да, мама, не чула, - сказал я: обрита его голова со лба до темени... - Ну, так прощусь с ей, дитятко... Легко мне будет, бесслезно... Сходи, сынок, за таковым удалым! - Схожу, мама. А ты, родненька, не горюй! И пошто, пошто я раньше того не знал?! Отец! Василий быстро поймал на лавке шляпу, подтянул кушаком распахнутый кафтан, а выйдя в сени, пошарил чего-то недолго. Ириньица, медленно приподнимаясь, села на постели, провела руками по лицу и сперва тихо, потом быстрее несколько раз тряхнула головой, как бы себя убеждая, сказала: - Ой, баба-лежебока! В путь пора, а ты окисла в дреме? Стала подыматься на ноги, ее пошатнуло, но с упрямством в лице она удержалась за кромку тяжелого стола. - Буде, крепись. Дела много: обрядиться, подрумяниться, брови подвести... Ой, нерадивая! Держась за стену, она подошла к шкафу, открыла и сквозь него прошла в прируб, В подвале было ведомо время по часам - они висели на стене: гири их старательно по утрам подымал Василий. Но сегодня он куда-то заторопился, забыл, и часы стояли. Ириньица не видела часов, перебирала свои сарафаны. Оделась в белый атласный сарафан с лямками, низанными жемчугом, шитый золотыми узорами. Переменила шелковую рубаху на белую тонкого полотна, достала кику полегче, без очелья, надела. Одеваясь, шептала: - По дружке Степанушке... в белом... не черном... Ух, дай бог силы! С трудом выбралась в сени, нашла яндову с вином, через край яндовы выпила вина, закашлялась и, отдышавшись, поела белого хлеба. - В путь-дорогу! В путь-дорогу, баба! Силы паси-кормись. Вернувшись из сеней, стала прибирать горницу. Из коника вытащила скатерть малиновую бархатную, покрыла дубовую доску стола. В другом трехсвещнике установила и зажгла свечи. Поправила у образов лампадки и тоже зажгла. Покрестилась, но в землю боялась кланяться - не встать с полу. В сенях застучали смелые шаги, вошел сын, поставил на лавку мешок: - Вот на, мама! Принес. - Ты? Сам ты? - А кого еще искать в подмогу? - Ой, сынок, сынок! Голубь - страшно... И тебя с моих глаз, боюсь, утянут окаянные... - Некому тянуть... Казнили, решили дело... Сторожов там нету... В яме на колье голов много... На тот высокий кол, батюшков, я иную голову вздел, схожую. Да все обриты, и воронье терзает, ништо! Ириньица шепотом спросила, подходя, шатаясь на ногах, к лавке: - Та ли головушка, голубь? - Та, мама! Она... Чего не веришь? - Я так, голубь! Я так... сказать... Мать, раньше чем вынуть из мешка голову, обняла сына. - Родненькой! Васильюшко! Дай поцолую тебя, соколик мой, и благословлю... Прости грешную... - В чем прощать-то?.. Да благословлять пошто? Дай-ка выну я голову, снесу - тяжелая... - Нет, сама! Сама, сама я, а ты поди, сынок, да приведи гостя, старца нашего. - Он сказал: "Сам прибреду". Чуть не поволок его купец Редькин с приказчиками, что лари у моста. - Нет, родной! Сыщи - видишь, чуть не уволокли куда... С батюшкой твоим был - сыщи его. А я, може, отдохну... сосну мало... - Опочинь да здрава будь! А ладно, мама, что опять пошла, как тогда, когда Лазунка был... Одно что-то мне нерадошно... - Что ж нерадошно, отчего, дитятко? - Так... я не знаю... Гляжу вот: нарядилась, как на свадьбу, а глаза... - Что глаза мои, Васильюшко? - Да все едино как плачут... - Ой ты, ой! Голубок-голубой... Ой ты, дай бог тебе путь доброй и силу возростить... и крепким... Ириньица еще раз обняла сына; сын в ответ на ее ласки тоже обнял мать торопливо. Уходя, ударил о полу кафтана шляпой. - Эх, не хотелось бы уходить от тебя! Ну, я скоро, мама... - Подь, голубь, с богом... Хоть ты и ненадолычко, а старца сыщи. Тут он, близ где-то... - Сказал: "Прибреду". Темнеет, придет ужо... Ну, подтить, так иду! В желтом свете свечей Ириньица стояла у лавки над мешком, высокая, вся плоская. Желтели клочья волос поседевшие из-под узорчатой красной кики. Тронула мешок исхудалой рукой и отдернула пальцы, отступила: - Нет, не то! Нет, не то... иное... иное надо... надо. Она подошла к сундуку за печкой, открыла углубление в потайную горницу. Негасимая у образа лампада тускло горела в подземелье. Ириньица, шатаясь, но уверенно подошла к портрету старика, пошарила рукой справа у рамы, нажала пружину. Портрет боком двинулся на хозяйку. В открытом шкапу в стене тускло светилась драгоценная посуда, золотая и серебряная, с камнями, в узорах. Ириньица, стиснув зубы, из последних сил напрягаясь, стащила с полки широкое серебряное блюдо с алмазами на верхней кромке. Блюдо ударило ее по ногам. Она села на пол и, боясь сидеть, скоро встала. У себя под трапезной, завесив окошки, пономарь зажег на столе восковые огарки, очинил гусиное перо и, придвинув чернильницу, списывал кусок приговора, шевеля русой курчавой бородой, думал: "Остатки со столба сорву - испишу все..." Он переписывал: "Вы, воры, и крестопреступники, и изменники, и губители душ христианских, с товарыщи своими под Синбирском и в иных во многих местах побиты, а ныне по должности к великому государю, царю и великому князю Алексею Михайловичу, всея великия и малыя и белыя Русии самодержцу, службою и радением Войска донского атамана Корнея Яковлева и всего войска и сами вы пойманы и привезены к великому государю к Москве, в роспросе и с пыток в том своем воровстве винились. За такие ваши злые и мерзкие перед господом богом дела и к великому государю, царю и великому князю Алексею Михайловичу, всея Русии самодержцу, за измену и ко всему Московскому государству за разоренье по указу великого государя бояре приговорили казнить смертью, четвертовать". Поделитесь этой записью или добавьте в закладки | Полезные публикации |