Языковые особенности дилогии П.И. Мельникова В лесах и На горах
| Категория реферата: Сочинения по литературе и русскому языку
| Теги реферата: диплом на тему, контрольные работы 7 класс
| Добавил(а) на сайт: Radana.
Предыдущая страница реферата | 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая страница реферата
«Десяток книг, избранных мною для сопоставления, — это цвет русской прозы второй половины XIX века. Сравним их, прежде всего, по числу изданий, учтя как отдельные (титульные), так и включенные в собрания сочинений. Вот результат моих подсчетов.
Вверху таблицы - Толстой: «Анна Каренина» чуть-чуть опережает «Войну
и мир»: сто восемь изданий. Следом идет «Обрыв» Гончарова - 56 изданий.
Далее — довольно плотной группой: «Былое и думы», «Пошехонская старина» и
«Братья Карамазовы» — около 40 изданий в каждом случае. Это - верхняя
группа. В конце таблицы «Соборяне» Лескова и «Люди сороковых годов»
Писемского…
Мельников … с двадцатью изданиями, … становится на седьмое место, опережая “Бесов” и приближаясь к “Братьям Карамазовым”!».
Иными словами: романы Мельникова-Печерского читаются наравне с первейшими шедеврами русской классики, и это происходит не столько вследствие его общей репутации, сколько благодаря только собственному потенциалу этих романов» [Аннинский, 1988, с. 193-194].
А вот результаты исследования Аннинского популярности дилогии у современного читателя.
«Вверху шкалы опять-таки "Анна Каренина", тираж - четырнадцать миллионов. Одиннадцать миллионов - "Война и мир". Семь миллионов — "Обрыв", четыре - "Былое и думы".
Внизу шкалы - практическое отсутствие "Бесов", ничтожный тираж
"Людей сороковых годов" и треть миллиона экземпляров "Соборян".
В середине, плотной группой: "Братья Карамазовы", затем, Чуть отставая, — "Пошехонская старина" и — мельниковские романы.
Два с половиной миллиона экземпляров его книг держат имя Андрея
Печерского в кругу практически читаемых классиков».
Аннинский рассуждает о секретах популярности и указывает некоторые из них.
1. «Созерцая эту гигантскую фреску, эту энциклопедию старорусской
жизни, эту симфонию описей и номенклатур, — впрямь начинаешь думать: а
может быть, секрет живучести мельниковской эпопеи — именно в этом музейном
собирании одного к одному? Может, не без оснований окрестили его критики
девятнадцатого века великим этнографом, чем невзначай и задвинули со всем
величием в тот самый "второй ряд" русской классики, удел которого - быт и
правописание, фон и почва, но — не проблемы? Ведь и Пыпин Печерского в
этнографы зачислил, и Скабичевский, и Венгеров — не последние ж имена в
русской критике! И то сказать, а разве народный быт, вобравший в себя
духовную память и повседневный опыт веков, — не является сам по себе
величайшей ценностью? Разве не стоят "Черные доски" Владимира Солоухина и
"Лад" Василия Белова сегодня в первом ряду нашего чтения о самих себе?
Стоят. Это правда. Но не вся правда. И даже, может быть, и не
главная теперь правда: такая вот инвентаризация памяти. "Лад" Белова и
солоухинские письма — вовсе не музейные описания (хотя бы и были те письма
— "из Русского музея"). Это память, приведенная в действие внутренним
духовным усилием. Потому и действует. Вне духовной задачи не работает в
тексте ни одна этнографическая краска. Ни у Белова, ни у Солоухина. Ни, смею думать, и у Печерского.
У Печерского, особенно в первом романе, где он еще только нащупывает
систему, этнография кое-где "отваливается", как штукатурка. Две-три главы
стоят особняком: языческие обычаи, пасхальные гуляния, "Яр-Хмель"... Сразу
чувствуется ложный тон: натужная экзальтация, восторги, сопровождаемые
многозначительными вздохами, олеографические потеки на крепком письме...
Эти места видны (я могу понять негодование Богдановича, издевавшегося над
тем, что у Печерского что ни герой — то богатырь, что ни героиня —
красавица писаная). Но много ли в тексте таких "масляных пятен"? Повторяю:
две-три главы особых, специально этнографических. Ну, еще с десяток-другой
стилистических завитков в других главах. Как же объяснить остальное: весь
этот огромный художественный мир, дышащий этнографией и, тем не менее, художественно живой?» [Аннинский, 1988, с.195].
2. «Эпопея Печерского - книга о русской душе, идущей сквозь приворотные соблазны. Это и есть ее настоящий внутренний сюжет.
История души — не в том психологическом варианте, который
разрабатывают классики "первого ряда": Гончаров, Тургенев; и, конечно, не в
том философском смысле, который извлекают из этой истории классики, скажем
так, мирового ранга: Толстой и Достоевский. У Печерского особый склад
художества и, соответственно, особая задача. История русской души - это не
пути отдельных душ; это не путь, скажем, Дуни Смолокуровой, полюбившей Петю
Самоквасова, расставшейся, а потом вновь соединившейся с ним, а, кроме
того, попавшей в сети хлыстовства и с трудом и риском из этих сетей
освободившейся. Ошибка — подходить к характеру Дуни и вообще к героям
Печерского с гончаровско-тургеневскими психологическими мерками. У
Печерского нет ситуации свободного выбора и нет ощущения характера, который
созидает себя, исходя из той или иной идеи, или интенции, или ситуации.
Здесь другое: ясное, логичное, ожидаемое, неизбежное и неотвратимое
осуществление природы человека, заложенной в него вечным порядком бытия.
Судьба должна осуществиться, и она осуществляется. Человек не может
уклониться от судьбы. Это — природа вещей» [Аннинский, 1988, с.195].
3. «Концепция П. И. Мельникова - это концепция российского
консерватора и православного ортодокса, с некоторым умеренным оттенком
славянского почвенничества. Это мечта о прочном, устойчивом, едином, чисто
русском мире, без лихоумных немцев, коварных греков и хитрых татар, о мире, который стоял бы "сам собой", помимо внешнего принуждения, держась
органичной верой, преданием, традицией и порядком. Мечтая о "строгой
простоте коренной русской жизни, не испорченной ни чуждыми быту нашему
верованиями, ни противными складу русского ума иноземными новшествами, ни
доморощенным тупым суеверием", Мельников четко градуирует степени порчи:
хлыстов он изгоняет вообще за пределы истины, тогда как староверов склонен
привести к примирению с ней, при условии, что и староверы, и их
ортодоксальные противники откажутся от крайностей и изуверств» [Аннинский,
1988, с.196].
4. «…помимо узкой авторской концепции, здесь есть ведь еще весь
гигантский объем художественной истины. И есть чудо искусства. Парадокс:
именно Мельникову, гибкому чиновнику, "бесстрастному функционеру",
"карателю поневоле", удалось то, что не удалось ни прямодушному и упрямому
Писемскому, ни задиристому и упрямому Лескову: эпопея русской национальной
жизни, глубинный, "подпочвенный", "вечный" горизонт ее, над которыми
выстраиваются великие исторические эпопеи Толстого, Герцена и Достоевского.
Для вышеописанной задачи нужны, помимо уникальных этнографических
знаний и умелого реалистического пера, еще и особый душевный склад, соответствующий ей, и удивительная способность: совмещать несовместимое, оборачивать смыслы, сохранять равновесие. То, что брезжится Толстому в
полувыдуманной фигуре Платона Каратаева, осуществлено в эпопее Мельникова в
образе некоей всеобщей национальной преджизни, спокойно поглощающей
очередные теории и обращающей на прочность очередные безумства
исторического бытия. Если уж определять, что такое «русская загадка» по
Мельникову-Печерскому, то загадка эта -сам факт природной русской
живучести, невозмутимо сносящей свое «безумие». Эдакий родимый зверь с
пушистым хвостом, — то, что Аполлон Григорьев силился когда-то извлечь из
Писемского. В ту пору Мельников еще только подбирался к "зверю". Он в ту
пору еще, так сказать, доносы писал в свое министерство да обличительные
рассказы, которые Писемский, как известно, считал теми же доносами. Никому
бы и в голову не пришло, да и самому Мельникову, — что же такое, в
сущности, начинал он писать в форме своих служебных доносов. Ее-то и
исследует, ее и описывает Мельников-Печерский своим наивным пером, из
простодушного обличительства перебегающим в простодушное, до олеографии, любование и обратно. Он впадает в этнографизм, но пишет отнюдь не
этнографический атлас; он работает в традициях психологизма, но поражает
отнюдь не психологическими решениями; он дает нечто небывалое, не
совпадающее ни с философским романом, ни с историческим эпосом, — он дает
ландшафт национальной души.
Тот самый «природный ландшафт» души, на русском Северо-востоке с XIV
века складывающийся, о котором пишет и историк В. О. Ключевский:
«Невозможность рассчитать наперед, заранее сообразить план действий и прямо
идти к намеченной цели заметно отразилась на складе ума великоросса...
Житейские неровности и случайности приучили его больше обсуждать пройденный
путь, чем соображать дальнейший, больше оглядываться назад, чем заглядывать
вперед... Он больше осмотрителен, чем предусмотрителен, он... задним умом
крепок... Природа и судьба вели великоросса так, что приучили его выходить
на прямую дорогу окольными путями. Великоросс мыслит и действует, как
ходит. Кажется, что можно придумать кривее и извилистее великорусского
проселка?.. А попробуйте пройти прямее: только проплутаете и выйдете на ту
же извилистую тропу...»
Ключевский пишет — чуть ли не по следам Мельникова-Печерского.
В статье Аннинский приходит к заключению: «Романы Печерского —
уникальный и вместе с тем универсально значимый художественный опыт
русского национального самопознания. И потому они переходят рамки своего
исторического времени, переходят границы узковатого авторского
мировоззрения, переходят пределы музейного краеведения и вырываются на
простор народного чтения, конца которому не видно» [Аннинский, 1988, с.
196].
Исследования Аннинского затрагивают не только вопрос популярности дилогии в России, автор статьи указывает данные по публикациям Печерского и за ее пределами. По его мнению, зарубежных переводов мало. Два парижских издания в 1957 и 1967 годах; мадридский двухтомник 1961 года, берлинский двухтомник 1970 года, вышедший в издательстве "Унион" - все...
Что тому причиной? «Огромный объем текста, в котором "вязнут"
переводчики и издатели? Замкнуто-русский этнографический окрас его?
Наверное, и то, и другое. Однако есть и третье обстоятельство, которое я бы
счел наиболее важным. Дело в том, что эпопея П. И. Мельникова-Печерского не
стала событием прежде всего в русской интеллектуальной жизни. Да, эта книга
стала широким народным чтением, причем сразу. Но она так и не стала
"духовной легендой" в то время как романы Достоевского, Толстого, Герцена, рассказы Щедрина, Чехова - стали.
Вокруг Печерского в русском национальном сознании не сложился тот
круг толкований, тот "исследовательский сюжет", тот "миф", который мог бы
стать ключом к этой книге в руках мирового читателя. Не сработал прежде
всего русский интеллектуальный механизм; а началось с того, что эпопея
Печерского не получила духовно-значимой интерпретации в отечественной
критике» [Аннинский, 1988, с. 198].
Различие точек зрения затрудняет исследование сложной самой по себе
проблемы фольклоризма Мельникова. «Личность писателя «... запечатлевается в
его творчестве в таких сложных, а иногда даже преднамеренно завуалированных
формах, что бывает чрезвычайно трудно более или менее отчетливо
представить себе ее конкретные очертания», — заметил М. П. Еремин, относя
его к числу наиболее «скрытных» писателей [Еремин, 1976, с. 12].
Завуалированность идейного смысла романов Мельникова усложняет и
характер использования фольклорно-этнографического материала. В истории
русской литературы нет другого произведения, где бы сам фольклор со всей
возможной полнотой сопутствующих факторов был объектом художественного
внимания.
Рекомендуем скачать другие рефераты по теме: курсовые работы, реферат сша, реферат экономическое развитие.
Категории:
Предыдущая страница реферата | 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая страница реферата